Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сначала Хедвиг Бронски получила повестку с требованием освободить квартиру на Рингштрассе, в которую должно было въехать семейство какого-то высокого офицера авиации. Покуда она с помощью Стефана укладывала вещи, готовясь переехать в Рамкау, где им принадлежало несколько гектаров леса, пашня и вдобавок жилье арендатора, вдове прислали извещение, которое ее глаза, хоть и отражающие, но не постигающие скорбь этого мира, лишь медленно, да и то с помощью сына Стефана смогли уразуметь, добравшись наконец до смысла, который официально, черным по белому, объявлял ее вдовой. А говорилось там следующее:
Судебная канцелярия группы Эберхарда Ст. Л.41/39 Сопот, 6 октября 19Э9
Госпожа Хедвиг Бронски,
согласно инструкции сообщаем Вам, что Бронски Ян по решению военного суда за противозаконные действия приговорен к смертной казни, каковой приговор приведен в исполнение.
Целевски (Инспектор полевого суда)
Как видите, про Заспе там ни звука. Это они так позаботились о родных и близких, избавив тех от издержек по уходу за слишком объемистой и поглощающей уйму цветов братской могилой, взяли и уход, и возможные перезахоронения на себя, разровняли кладбищенский песок, подобрали все патронные гильзы кроме одной, потому что одна всегда где-нибудь да заваляется, ибо валяющиеся повсюду гильзы искажают облик приличного кладбища, пусть даже на нем давно уже никого не хоронят.
И вот эту единственную гильзу, которая всегда где-нибудь да заваляется и в которой заключена вся суть, нашел Дурачок Лео, от чьих глаз не укроются ни одни хоть самые рассекретные похороны. Он, запомнивший меня с похорон моей бедной матушки, с похорон моего покрытого рубцами друга Герберта Тручински, он, без сомнения, знающий также, где забросали землей тело Сигизмунда Маркуса — впрочем, об этом я его никогда не спрашивал, — просто блаженствовал, был вне себя от радости, когда в конце ноября — меня как раз выписали из больницы — смог вручить мне эту предательскую гильзу.
Но прежде, чем, следуя за Лео с той уже чуть проржавевшей скорлупой, в которой, может, находилось предназначенное именно для Яна свинцовое ядро, отвести вас на кладбище Заспе, я должен попросить вас сравнить металлическую кровать в городских клиниках Данцига с металлической же кроватью местного лечебного заведения. Обе кровати крыты белым лаком и все-таки несхожи. Кровать из детского отделения пусть короче, если измерить длину, но зато выше, если приложить метр к решетчатой огородке. И хотя я предпочитаю короткий и высокий решетчатый ящик тридцать девятого года, именно в моей сегодняшней, предназначенной для взрослых компромиссной кровати мне удалось обрести мой ставший весьма уязвимым покой, и потому я всецело передоверяю начальству моего заведения право отклонить или, наоборот, удовлетворить уже несколько месяцев назад поданное мною заявление на более высокую, но такую же металлическую и крытую белым лаком кровать с решеткой.
Если сегодня я, можно сказать, совершенно беззащитен перед посетителями, то в данцигской клинике высокий забор отделял меня от посетителя Мацерата, от посетителей супругов Грефф и от посетителей супругов Шефлер, а под конец моего пребывания в больнице та же решетка делила на горестные, тяжело дышащие полосы некую гору, передвигавшуюся в четырех юбках, одна поверх другой, и носящую имя моей бабушки — Анна Коляйчек. Она приходила, вздыхала, вздымала время от времени свои большие морщинистые руки, демонстрируя розовые потрескавшиеся ладони, потом с тоской роняла руки, и ладони ее хлопали по бедрам, так что звук этого хлопка до сих пор хоть и живет во мне, но поддается лишь самому приблизительному воспроизведению на моем барабане.
В первый приход она привела своего брата Винцента, который, уцепившись за решетку кровати, тихо, но безостановочно и проникновенно повествовал, или пел, или повествовал пением о царице польской, о Деве Марии. Оскар бывал очень рад, если одновременно с обоими поблизости оказывалась палатная сестра. Ведь оба меня обвиняли. Оба являли мне свои незамутненные глаза породы Бронски; оба надеялись услышать от меня, который с трудом одолевал нервную лихорадку — последствие карточной игры в Польской почте, — хоть намек, хоть слово сочувствия, щадящую слушателей повесть о последних часах Яна, пережитых между страхом и скатом. Они хотели услышать признание, хотели оправдания Яна, как будто я мог его очистить, как будто мое свидетельство могло быть весомым и убедительным.
Да и что мой отчет мог внушить судейской коллегии под председательством Эберхарда? Мол, я, Оскар Мацерат, признаю, что вечером накануне первого сентября перехватил Яна Бронски, когда тот направлялся к себе домой, и с помощью барабана, требовавшего починки, заманил его именно в то здание, которое Ян Бронски перед тем покинул, так как не желал его защищать.
Оскар не сделал этого признания, не снял вину со своего предполагаемого отца, однако, едва он пожелал выступить свидетелем, на него напали такие корчи, что по требованию сестры время посещений для него было на будущее ограничено, а посещения его бабушки Анны и предполагаемого дедушки Винцента и вовсе запрещены.
Когда оба старичка они пешком пришли ко мне из Биссау, принесли яблок — с преувеличенной осторожностью, растерянные, как это свойственно деревенским жителям, покидали детское отделение клиники, с той скоростью, с какой удалялись колышущиеся юбки бабушки и черный, пропахший навозом костюм ее брата, росла и моя вина, моя великая вина.
До чего же много может произойти в одно и то же время! Покуда перед моей кроватью теснились Мацерат, Греффы, Шефлеры с фруктами и пирожными, покуда из Биссау ко мне шли пешком через Гольдкруг и Брентау, поскольку дорога от Картхауса до Лангфура еще не была свободна, покуда сестры милосердия, белые и одурманивающие, передавали друг другу всякие больничные сплетни и заменяли ангелов в детском отделении, Польша все еще не сгинела, потом она все-таки сгинела, и, наконец, после знаменитых восемнадцати дней Польша сгинела окончательно, хотя вскоре выяснилось, что Польша до сих пор не сгинела, как и нынче, назло силезским и восточнопрусским землячествам, Польша все равно не сгинела.
Ох уж эта лихая кавалерия! Верхом, на лошадях, охочая до черники. С бело-красными вымпелами на остриях пик. Эскадроны, скорбь и традиция! Атаки словно из книжек с картинками. По полям по лугам, под Лодзью и Кутно. Прорвать кольцо осады вокруг крепости Модлин. О, какой талантливый галоп! В постоянном ожидании вечерней зари. Кавалерия атакует, лишь когда обеспечен роскошный передний и роскошный задний план, ибо битва живописна, ибо смерть это достойная модель для художника, стоять сразу на опорной и на вынесенной вперед ноге, потом ринуться, лакомясь на скаку черникой, плодами шиповника, а плоды падают и лопаются, они вызывают зуд, без того кавалерия и с места не стронется. Уланы у них уже снова зуд; там, где стоят соломенные скирды, они поворачивают и это тоже законченная картина — своих коней и группируются позади одного, в Испании зовется Дон-Кихотом, а этот здесь зовется пан Кихот, он чистокровный поляк печально-благородного образа, именно он выучил своих улан целовать ручку не спешиваясь, так что они снова и снова галантно целовали ручку смерти, словно это не смерть, а дама, но для начала они сгруппировались, имея за спиной вечернюю зарю — ибо их резерв зовется настроением, а впереди — немецкие танки, впереди жеребцы из скаковых конюшен господина Крупна фон Болен и Хальбах, ничто более породистое еще не хаживало под седлом. Но тут полуиспанский, полупольский заплутавшийся в смерти рыцарь — одарен пан Кихот, ох и одарен же! опускает пику с вымпелом, бело-красный вымпел вас призывает ручку поцеловать, и он кричит, что вот она, заря вечерняя, бело-красные аисты трещат на крышах, что вишни выплевывают свои косточки, и он кричит своей кавалерии: «О вы, благородные ляхи верхами, то не танки перед вами стальные — то мельницы ветряные либо и вовсе овцы, я вас призываю ручку поцеловать».