Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Горничную, что ухаживала за моей бабушкой — она заменила Лидию, после того как той ампутировали ногу, — звали Этель. Ей часто приходилось выслушивать замечания, которые бабушка с Лидией исподволь делали насчет ее расторопности. Я говорю «исподволь» только потому, что бабушка с Лидией высказывали свои замечания, не обращаясь к Этель напрямую, — однако в ее присутствии бабушка, например, говорила:
— Помнишь, Лидия, как ты, бывало, приносила банки с джемами и вареньями, что стоят на полках в потайном подвале, — они там так пылятся! — а потом выстраивала их на кухне в том порядке, в каком консервировала?
— Да, помню, — отвечала Лидия.
— Я могла осмотреть их одну за другой и сказать: «Так, вот эти банки нужно выбросить, — кажется, здесь это никто не ест, и они стоят уже два года». Помнишь? — спрашивала бабушка.
— Да. Однажды мы так выбросили всю айву, — отвечала Лидия.
— Так приятно было всегда знать, что у нас хранится в подвальчике, — замечала бабушка.
— А я всегда говорю: нельзя становиться рабом вещей, — изрекала Лидия.
Естественно, на следующее утро бедная Этель — получив подробные, хотя и косвенные распоряжения — вытаскивала на свет божий все джемы и варенья, отирала их от пыли и выставляла для осмотра.
Этель была невысокая, плотно сбитая женщина с неиссякающим запасом грубоватой силы. Правда, последняя часто сводилась на нет из-за недостатка сообразительности и страшной неуверенности. Когда она делала что-нибудь в доме, например убирала, то широко и энергично размахивала крепкими узловатыми руками, однако решительные движения рук сопровождались или даже опережались страшно неловкими, неуклюжими шагами коротких ног с толстыми лодыжками и широкими ступнями. Она вечно спотыкалась и задевала за все углы. Оуэн говорил, что Этель слишком медленно соображает, чтобы ее можно было как следует напугать, а потому мы редко докучали ей, даже когда имели возможность — например, в том же потайном подвале. Так что и в этом отношении Этель уступала Лидии — пока у той не отняли ногу, пугать ее было сущее удовольствие.
Горничная, нанятая для ухода за Лидией, была, как говорят у нас в Грейвсенде, «совсем из другой команды». Ее звали Джермейн; Этель с Лидией постоянно третировали ее, а бабушка старалась не замечать. От этих высокомерных женщин бедняжку Джермейн отличал существенный недостаток: она была молодая и почти хорошенькая — эдакая робкая «мышка». Ей была присуща неуклюжесть, свойственная людям, старающимся скрыть свою застенчивость. Джермейн против своей воли притягивала к себе внимание, словно возникающее вокруг нее электрическое поле нервозности заряжало все окружающее пространство.
Открытые окна вдруг ни с того ни с сего с шумом захлопывались, а двери сами открывались, когда Джермейн только пыталась проскользнуть мимо них. Дорогие вазы начинали покачиваться при ее приближении; а стоило ей выставить руку, чтобы придержать их, они тут же разбивались вдребезги. В инвалидной коляске Лидии обязательно что-нибудь заедало, стоило Джермейн протянуть к рычагам свои дрожащие руки. Лампочка в холодильнике перегорала точно в ту секунду, как Джермейн открывала дверцу. А когда свет в гараже оставался включенным всю ночь, на следующее утро в ходе бабушкиного дознания выяснялось, что последней спать ложилась опять-таки Джермейн.
— Кто последний ложится спать, тот везде выключает свет, — по обыкновению монотонно наставляла ее Лидия.
— Когда Джермейн ложилась, я не просто была в постели, а уже спала, — объявляла Этель. — Я точно знаю, что уже спала, потому что она разбудила меня.
— Простите, — шепотом отвечала Джермейн.
Бабушка вздыхала и качала головой так, будто несколько комнат в этом огромном доме за ночь спалил пожар и теперь уже все равно ничего не спасешь, так что и говорить не о чем.
Но я-то знаю, почему бабушка старалась не замечать Джермейн. Как-то раз, движимая соображениями присущей янки бережливости, она подарила Джермейн всю одежду, что осталась от мамы. Джермейн эти вещи оказались немного велики, хотя таких красивых платьев, юбок и кофточек у нее в жизни не было, — и она с радостью и некоторым почтением стала носить их, не понимая, что бабушке неприятно видеть ее в этом мучительно знакомом облачении. Делая этот подарок, бабушка, верно, и сама не подозревала, как расстроится, увидев на Джермейн мамины вещи. Но гордость не позволяла ей признать свою ошибку, и теперь бабушке ничего не оставалось, кроме как отводить глаза. А что одежда на Джермейн болтается — так девушка сама виновата.
— Тебе нужно побольше есть, Джермейн, — говорила бабушка, не глядя на нее и совершенно не обращая внимания, что и сколько ест Джермейн; она заметила только, что мамина одежда висит на Джермейн как на вешалке. Но съедай она хоть в десять раз больше, все равно ее грудь никогда не сравнилась бы с маминой.
— Джон? — шептала Джермейн, входя в потайной подвал. Единственной лампочки в самом низу винтовой лестницы явно не хватало, чтобы как следует освещать спуск. — Оуэн? — осторожно спрашивала она. — Вы здесь? Не пугайте меня, пожалуйста.
И мы с Оуэном ждали, пока она не повернет за угол, в проход между длинными пыльными полками на уровне плеч, — там по потолку, затянутому паутиной, зигзагами разбегались тени от банок с джемами и вареньями; а над ними кривились и пучились, словно гигантские натёки лавы, еще более причудливые тени от банок побольше, где хранились закуски из помидоров со сладким перцем и сливовый джем.
— «НЕ БОЙТЕСЬ…» — тут-то и раздавался в темноте шепот Оуэна. Как-то раз — это случилось в те самые рождественские каникулы — Джермейн испугалась так, что расплакалась и убежала. — ПРОСТИ, ПОЖАЛУЙСТА! — крикнул ей вслед Оуэн. — ЭТО ВЕДЬ Я!
Вот уж кого Джермейн особенно боялась, так это Оуэна. Эта девушка верила в сверхъестественное, в то, что она всегда называла «знамениями», — к примеру, когда один из наших уличных котов замучил и съел малиновку, то это довольно рядовое происшествие было расценено ею как «верное знамение»: тому, кто видел эту сцену своими глазами, скоро, по ее мнению, предстояло подвергнуться еще большему насилию. Оуэн сам по себе казался бедняжке Джермейн «знамением»; его маленький рост внушал ей мысль, что Оуэн вполне способен внедряться в тело и душу другого человека и потом заставлять его поступать противно собственной природе.
Как-то раз за обедом зашел разговор об оуэновом голосе, и тут мне открылась точка зрения Джермейн на это его и вправду не совсем обычное свойство. Бабушка тогда спросила, пытался ли Оуэн или его родители хотя бы навести справки, нельзя ли что-нибудь «сделать» с его голосом, — «Я имею в виду, медицинскими средствами», — добавила бабушка; Лидия в ответ так усердно закивала, что я удивился, как ее шпильки не попадали в тарелку.
Я знал, что мама как-то сказала Оуэну, мол, ее старый знакомый, учитель пения, наверное, мог бы дать ему кое-какие полезные советы — а может, даже предложить вокальные упражнения, чтобы Оуэн научился говорить более ну, привычно, что ли. При одном упоминании об учителе пения бабушка с Лидией обменялись своими обычными многозначительными взглядами. Я пояснил им, что мама даже выписала на листок бумаги адрес и номер телефона этой таинственной личности и отдала его Оуэну. Звонить Оуэн, я уверен, никуда не стал.