Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сребролюбием, гневом, любодеянием, унынием, суесловием, гордынею?
– Нет, нет, нет! Нету гордыни во мне, ни сребролюбия, ни даже гнева… Но грешен я, отче, сомнением! Мыслю, свято ли хранишь ты тайну исповеди моей?
– Княже и сыне мой! Грешен и я пред тобою! Но не тем грехом, о коем тревожишься ты! Быв спрошен владыкой Алексием, открыл я ему то, чего ты сам не поведал мне ни разу, – тайну твоей любви.
– Отец! Кто сказал, кто поведал тебе о ней?! Все ложь и клевета!
– Увы мне, сыне! Была и в моей жизни любовь! И безумие плоти, и жажда все отдать за единый вздох или взгляд!
– Где же она теперь?
– Умерла. А я – здесь, где и должен был быть искони.
– И она…
– Стала женою моей. И рожала. И умерла от родов. Прими и ты, князь, исповедь мою! И звали ее…
– Марией?
– Вот ты и сознался, сыне мой! Нет, звали ее не Марией, а Анной. И брат мой молодший, Варфоломей, ныне под святым именем Сергия спасающий себя в лесной пустыне под Радонежем, чаю, тоже любил ее в те давние годы!
– И он?
– Превозмог себя. Или отступил, того не ведаю! Быть может, я и теперь грешу перед ним…
– Отче! Тогда и я скажу тебе все! Ты ведаешь, что с женою живу я, яко мних…
– То зачтется тебе, Симеоне!
– Отче! Не ради спасения своего, не вослед Алексию, божьему человеку, и иным праведникам…
– И то знаю, сыне!
– Так неужто невольное гибельное воздержание Господь вменит мне во спасение мое?
– Сыне! Пути господни непостижны земному уму!
– Отче! С тех пор, как я увидел ее, мир окрасился цветом, и воздух пахнет надеждой, и жизнь стала радостью и мученьем, и я начал жить только теперь! Отче, я не монах, я мирянин! Мне не снести подвига первых пустынножителей! Отче, что делать мне, помоги, подскажи!
– Сыне, сам, же ты рек: счастье с тобою! Не проси большего! Не требуй от Господа того, чего он сам не дает тебе!
– Отче, но нам дана свобода воли!
– На добро! И на послушание высшей силе!
– Это не свобода, а обман!
– Не богохульствуй. Это и есть высшая свобода смертного: пойти путем добра, а не зла, путем отречения от злобы страстей, и чрез то получить блаженство высшей жизни. Поверь! Годы прейдут, и сам узришь, что безумье страстей токмо отягощало твои молодые лета, и спросишь себя: что совершил я во благо Господа и народа своего? И то лишь и будет тебе наградою на смертном одре, пред последнею дальней дорогой, сужденной всякому смертному. Быть может, тогда и плотское воздержание твое, тяжкое ныне, окажет иным и высоким подвигом стези твоея?
– Отче! Помилуй меня! Помилуй и пощади! Я люблю ее!
Глава 75
В лесу одуряюще пахло горячей смолой, хвоей и болиголовом. От запахов томительно слабели руки и кружилась голова. Мураши сновали вверх и вниз по стволу сосны в серых и желтых шелушащихся чешуйках. Трепещущие синие стрекозы, недвижно спаренные одна с другой, опустились, стеклянно посверкивая крыльями, на ветку, прямо перед его лицом. Изумрудные лесные мухи с громким жужжанием скрещивались в воздухе в кратких мгновениях любви. В траве ползали мягкие зеленые существа, шевеля усиками в поисках самки. Зайцы резвились на полянах, волк вызывал волчицу долгим воем своим. Жизнь ползала, прыгала, ворошилась, летала. Сквозь старую хвою лезли ярко-зеленые юные побеги. Все росло, совокуплялось и умирало, оставив личинки, яички, зверенышей, семена для новых произрастаний. И горячий настой леса будил в нем тот отчаянный зов, который когда-то бессознательно бросил его в безоглядное бегство по лесу; и только теперь понял он, от чего тогда убегал!
Нет, он не хотел этого! Не мог раствориться в потоке бессознательного жизнерождения, в вечном обороте существ, созданных творцом, но не наделенных еще ни разумом, ни греховностью. Только теперь бежать было некуда и не от кого было бежать! Нюша покоилась на погосте, и ее маленькая исстрадавшаяся душа – он верил в это, – искупив на земле невольные свои отроческие грехи, пребывала ныне у престола господня. А он – с тяжким многолетним запозданием – испытывает днесь разжжение плоти, то, в чем он упрекал Стефана когда-то.
Сергий поднял тяжелые водоносы. Нахмурил чело. Гнев – мужеский, святой гнев воина в бою и труженика, одолевающего упрямую пашню, неподъемное ли древо или иное что, – поднялся в нем. И, почуяв гнев, он остановил себя, опустил водоносы и начал читать молитву. Пока не утихла, пока не успокоилась плоть. После поднял ношу, донес до хижины, вылил воду в кадь, занес дрова, разжег печь, все это делая опрятно, но без мысли, как давно знакомое рукам и телу. Когда разгорелся огонь, он обмял дежу и начал готовить хлебы. До того как прогорел очаг, успел еще починить обор и надвязать проношенный лапоть, шепча про себя молитву, успел приготовить доску, на которой скал свечи (нынче ему доставили круг воску от незнакомого жертвователя), и когда уже выгреб угли и засунул на деревянной лопате хлебы в печь и сытный ржаной дух наполнил хижину, понял, что надо делать.
Вынувши хлебы и убрав в ларь, он отрезал кусок себе и кусок топтыгину и от своего куска, скупо улыбнувшись, отрезал еще половину для медведя. Косматый опять сегодня придет, хромая (верно, когда-то ранили зверя на охоте), и Сергий, заслышав тяжелое ворчание, вынесет ему хлеб с привеском и, как всегда, положит на пень, а медведь, дождав, когда отойдет пустынник, подойдет сторожко, обнюхает сперва, а после с урчанием станет есть, и, съевши, покивает ему головою, обтирая лапою морду, словно бы человек после сытной трапезы, и уйдет, растает, исчезнет в чащобе леса до нового приходу, до новой трапезы. А Сергий станет отныне даже не есть, а сосать малый ржаной кус