Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну вот, и чего ты достиг, Семен? – спросил он, глядючи в темноту, почти вслух. – Дети твои, твои мальчики, умерли. Умер и другой брат, и теперь остался один этот, Иван!
(И опять, непрошеный, возник перед глазами Хыдрбек, с перерезанным горлом, трепещущий, с жалким взором загнанного сайгака, и уже мертвый, черный… Что же, и ему бы, умри он от чумы, наследовал младший брат? А Бердибек? Нет, пускай Бердибек!)
– Так чего ты достиг, Семен?! – спросил он опять. Лошади фыркали в темноте, и он узнавал любимых коней по звуку. – Ничего ты не достиг, Семен, и умер, оставив меня одного! Я не порушу твоего улуса, дам власть этому брату твоему! Ты этого хочешь, Семен? Ты хочешь этого! – повторил он, кивнув головою.
Пускай они просят все… А если бы потребовал того же самого Товлубег? Но Товлубег куплен московитом! Куплен покойником…
Его охватила усталость. Надо было идти в юрту и пить вино. И позвать жену, любую. С наследниками Тайдула поможет, она выберет достойного, все мальчики, от всех жен, у нее на руках…
Что понимают они все! У меня был друг! Я придумал друга себе! И теперь он уже не обманет меня, он мертв! И не я убил его, убила «черная смерть»! Он был честен со мною, коназ Семен! И он не убивал братьев своих… И теперь, после смерти, прислал брата своего ко мне. Слабого брата. Пугливого, словно женщина. Брата, которому не удержать власти. Единственного, оставшегося в живых…
О чем ты думал, Семен?! Что ты знал такое, чего не знал я? Ты знал… Или твой большой поп знал. Не тот, не греческий, другой… У тебя поп, у суздальского князя поп Денис, но тот хочет войны… Ты тоже умный, коназ Костянтин, но ты не получишь великого стола!
У меня был друг, слышите вы, все! И он не предал меня! Понимаете это вы? Вы все, предающие повелителей своих, как только они начинают терять силы! Ты будешь коназом, Иван! Будешь сидеть на столе, пока я – тут!
– Слышишь, Семен?! – спросил он вслух мертвого урусутского князя, и нукеры дрогнули, решив, что господин зовет их к себе. Джанибек запахнул тулуп, надо было воротиться в юрту и выпить вина сейчас же, немедленно, выпить горячего вина…
– Маша, помоги Всеволоду! – Микулинский князь Михаил сидит вольно. Прискакал в Москву на семейный погляд, к родной сестре Маше, Марии Александровне, великой княгине, вдове Симеона Гордого.
И теперь вот она – сестра Маша, сильно раздобревшая от частых родов, уже немолодая, тридцатилетняя княгиня московская, владелица сел, городов и вотчин, скотинных и конинных стад, ратников, челяди и холопов, владелица трети Москвы, владелица Можайска и Коломны, самых крупных городов княжества, «с волостьми и бортью», сел: Напрудского, Островского, Малаховского и иных – под Москвой, сел и угодий по Клязьме, Кержаче и под Юрьевом, сел под Новгородом, благословенных и купленных, устроенных и примысленных покойным князем Семеном… Сидит усталая, растерянная женщина, год назад потерявшая мужа и всех своих детей. А брат – возмужавший, похорошевший, со следами еще прежней мальчишечьей озорной светлоты на лице, опушенном молодою бородкой, такою мягкой на вид, что руки тянутся огладить, потрепать ее, и чтобы родилась улыбка, прежняя, та, перед которой когда-то смутился сам покойный Семен Иваныч, – сидит, любимец всей Твери, и вот сейчас, в минуту сию, говорит ей эти простые слова… А она не знает, не ведает: что вершить? Семен «приказал ее», умирая, дяде, Василию Кашинскому. И он-то, Василий, сейчас притесняет вновь и опять Всеволода и их мать, Настасью, вдову убиенного в Орде князя Александра Михалыча. И она, Мария, Маша, не имеет ни власти, ни силы пойти противу всей Москвы, хотя и любит Всеволода, и гневает на дядю, который продолжает тиранить их, опираясь на волю московской боярской думы.
– Семен Иваныч помог Всеволоду! – запальчиво произносит Михаил – и кается. Нежданная слезинка, осеребрив ресницы, стекает по щеке сестры. Недавно только справляла память по мужу… И кабы еще сын! Что она одна? Ни приказать, ни заставить!
Андрей Иваныч Кобыла мог бы, но он слег на Святках и не встает. И умер Василий Протасьич. И все, все, решительно все плохо теперь! Как ему объяснить, что нет у нее, одинокой вдовы, ни сил, ни воли, ни даже желания что-то вершить теперь, когда на Москве чужая власть; чужие дети, чужие бояре рвутся к власти, и ничто неможно, Лопасню отстоять и то не сумели!
Она сидит, уронив руки на колени. Крепкие еще руки, с маленькими энергичными кистями, с точеными пальцами, которых отныне и навсегда некому целовать. Руки, лишенные навычного труда, руки, которым не придет больше пеленать дитятю, и даже темный камень в золотом перстне на этой руке глядится теперь печатью вечного вдовьего одиночества. Лицо у сестры широкое, белое, потерявшее прежний точеный обвод, шея в тугом, шитом мелким жемчугом наборочнике. Она сидит перед ним в раскладном креслице, тяжело и беззащитно, и с безотчетною завистью смотрит на брата, у которого все впереди, с мягким, почти материнским любованием.
Михаил тоже изменился. Повзрослел, построжел. Скоро и ему придет время мужества, жестокой битвы за право жизни и власти на земле, битвы, которую Всеволод (как ни любит Мария брата, понимает это очень хорошо!) уже проиграл.
Она глядит на брата, а мысли идут посторонние, скорбные и – не к делу. Что придет ей, когда воротит из Орды с пожалованьем Иван Иваныч, очищать княжеские покои – которые и не нужны ей! – но как больно покидать эту вот горницу, светлую и нарядную сейчас, ведавшую и ужас, и хрипы детей, и кровавую мокроту в тазу, и почернелое тело дорогого супруга, Симеона, на брачном ложе… Очищать, уходить куда-нибудь в задние горницы, рядом с Ульянией, вдовой Калиты, или, как Марье, вдове князя Андрея, заводить свой терем в Кремнике?
Три вдовые княгини при одном живом князе на Москве! И только у одной из них, Марьи Андреихи, годовалый младенец на руках. У нее же – нет никого.