по исповедям тоже. Это имело тоже свое влияние на меня.
Никто, никогда не посмел бы мне ничего гадкого ни сказать, ни показать! Я однажды за один анекдот ударила по щеке рассказчика. Это все знали. Кроме того: Д. сам этого не любил, я знаю как он морщился от одного типа, развязывающего свой язык. Наоборот: Д.
никак меня не «соблазнял», и сам знал, и говорил, что с другой, которую менее высоко ставил бы, —
поступил бы иначе[118]. Говорил: «Я мог бы обмануть Ваше воображение, рассказать о себе то, чего Вы хотите, но я этого
не делаю». И это верно. Он сам себя «провалил», сказав о себе правду. Я не могу в 2–3 словах тебе все открыть, но… верь же! «Дима», «Микита» — не интимность, я его так в глаза
никогда не звала. Его так все звали, и я
за глаза, дома, с мамой. Всегда
ему говорила Димитрий Михайлович, а он — О. А., и очень редко: Лелечка. И — «девонька» — другим обо мне. Например, моим родным. «Ваша девонька». Подчеркивал всегда, что особенная русская девушка. Я знаю его мнение о себе. Он был
намного старше меня. У меня долго оставалось отношение к нему как к старшему, дяде. О моих грешных мыслях на горах я писала. Не было это «катаньем по земле». Фу, как гадко бы это было! Ты не понял меня совсем тут. Это не скверное было! Нет! Не хуже того, как Дари дышала ландышами192. Нет, м. б. даже меньше, т. к. все было мне не ясно. Я «что-то» угадывала, но не знала «что». Почему цветы? Потому что на голых скалах одни они ласкали взор. Я ушла тогда в неопределенной,
негрешной тоске в горы. Мне не с кем было поделиться. Не у кого спросить! Я искала чистой ласки. Цветочки эти вроде крокусов, чашечками. Очень хрупки и тонки. Я помню тосковала, не знала что думать,
как найти выход. Ничего не видела. И вдруг целый ковер этих цветов… Я легла на скалы и, не срывая, дышала ими. Потом нарвала букет и их сладкий аромат кружил голову. И тут я подумала грешно… Не очень много… Ах, Ваня, м. б. у другой все бы это прошло
так незаметно, что и писать-то не о чем! Я слишком строго все в себе анализирую, всему даю вес! Теперь жалею. Но неужели нельзя тебе все говорить?! Я уверена, что если бы Д. тут на горах явился, — я бы убежала. Это мое «грешное»
не было желанием греха, нет, но ища путей, я наткнулась
и на грешное. Пойми! Когда я писала о «разврате на моих глазах с девчонкой», то никак не имела в виду того, что понял ты! По-моему — уже разврат, если мужчина афишировано[119] под руку прогуливается перед носом той, которой это делает больно. Они ходили на танцы. Он усаживал ее за свой столик (как!), угощал вином. Танцуя прижимал (фуй!), я это видела. На пляже поставил свою корзинку рядом с ее. Плавали далеко вместе. Все это гадко! Я не выношу органически того, когда на людях выказываются чувства и чувствишки. Как это меня покоробило сразу же за границей! У нас этого не было! Никогда! Ну, как ты мог (?!) допустить даже воображением, что мне можно показать порнографию?! Ужас! Я не выношу это так же (нет, еще хуже!), как если бы мышонок за воротом бегал по телу!
Моя глупость была — давать тебе полунамеками картину жизни. Для меня-то все понятно, но я не перенеслась в тебя. Ты мог дополнить воображением. Что ты и сделал! Но я умышленно не писала много. Писать трудно, да и отжили все эти «герои». Мои «подробности» ты счел бы за «оживление» их.
Когда я говорю: «если бы ты все знал!», я не имею в виду новых поцелуев. Совсем иное! Мое. Только мое! И если бы ты знал, то… никогда бы не страдал. Я не хочу делать все это достоянием почты. Мне некоторое очень интимное хочется оставить для себя только. И, если встретимся, то для тебя! Это — насколько я вся «совсем иная», непохожая на тех дам, что окружают. Я не хочу сказать, что «лучше» их. Но, просто — другая!
И только при моих этих, совсем моих качествах, я могу быть такой, какая была и есть. Я одержимая могу быть. Я сейчас одержима тобой! Когда я говорю: «все, все забыть» — конечно не значит, что «есть что-то особое для забвенья». Нет, но просто — все забыть. Ничего не было. Ты — только! Не ищи никогда скрытого смысла. Я тебе пишу совcем открыто! До безумства! Никому бы так не написала! Я никогда бы не смогла быть «модной». Кстати: странно я как раз вчера тебе об этом писала. Я «касаюсь» всего этого, но не собой самой, а чем-то, что ничего не воспринимает! Я не могу быть «модной», Ваня! Значит ты меня не знаешь! О, Господи, я кажется что-то понимаю, — ты под «модной» — думал еще что-то другое?! Да? Нет, Иван, этого никогда! Я не легко смотрю на жизнь.
Да разве ты меня не знаешь? Прочти все письма (пожалуй, много времени на это надо?!), когда еще Ивану Сергеевичу писала. Посмотри, по каким _в_е_х_а_м_ шла я! Почему-то Бунин мне не понравился? А? А ведь с «раздраженными»-то нервами, пожалуй, прийтись должен бы по вкусу?! Нет! Иван, вот пример еще: я люблю танцы, но… никогда не то, что некоторые им хотят придать. Я (часто) среди танца извинялась, что не могу дальше продолжать и уходила, если замечала хоть чуть-чуть, будь хоть только миг один. Танцы люблю как искусство, без людской грязи. Я могу забыть, что с кем-то еще танцую, наслаждаюсь просто ритмом, музыкой, вихрем. Не люблю ползучих танцев. В танго люблю четкое исполнение, трезвое. Этот трудный танец, — его чаще гадят. Но я давно не танцую. Я никуда не выхожу… Последний раз я танцевала на моей свадьбе. Арнольд не танцует. И вообще, здесь и дома-то все так устроены, что не затанцуешь по бобрику и плюшу. Ноги увязнут, как и все тут. И меня не тянет… Вообще, ты ложно как-то обо мне судишь.
Нельзя спрашивать, что мне ближе «Твоя от Твоих» или… (не хочу и говорить). Я живу этим «Твоя от Твоих», без этого я умру. А… все остальное?., как-то прикладывается, как нечто невесомое, к существованию, не