Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Огромным бедствием для блокадников стала потеря продовольственных карточек. Чаще всего подозревали воров, но, как считала Л.Я. Гинзбург, это явление, приобретшее массовость, было и «следствием истощения и перенапряжения сил». Первые заявления об утере карточек датированы октябрем 1941 года, но и летом 1942 года эта проблема оставалась актуальной. Блокадников, у которых были украдены карточки, встречали тогда «чуть ли не ежедневно в столовых, учреждениях, в трамваях». В октябре 1941 года было «восстановлено» 4800 утраченных карточек, в ноябре — 13 тысяч, в декабре — 24 тысячи. В масштабах города это было не очень много (выдавалось около двух миллионов карточек), но власти предполагали, и небезосновательно, что число утраченных продовольственных документов будет только возрастать. Мнения руководителей города разделились. А.А. Жданов, А.А. Кузнецов и Д.В. Павлов выступили против выдачи новых карточек, П.С. Попков и секретарь Ленинградского горкома ВКП(б) Я.Ф. Капустин возражали против этого. Точка зрения А.А. Жданова стала определяющей. 12 января 1942 года Ленгорисполком запретил обмен потерянных карточек на действующие. Оговорка о том, что обменивать можно лишь в исключительных случаях, содержавшаяся в директивных документах, превратилась в своеобразную лазейку, призванную смягчить категоричность запретов, а затем и негласно отменить их. Началась эпидемия смертей, и не было возможности скрупулезно оценить, являлся ли случай «исключительным» или нет. Как бы то ни было, но во многих районах города как раз в январе 1942 года подавляющее большинство заявлений об утрате карточек было удовлетворено{525}.
Порядок выдачи новых карточек многие блокадники считали чрезмерно бюрократическим. Инспекторы из учетного бюро должны были посещать квартиры заявителей и опрашивать их соседей, чтобы выяснить, в каких условиях они живут. По результатам обследования составлялся акт, который служил основанием при решении вопроса об обмене. Как правило, равноценным он не был: категория карточек на месяц или на декаду обычно понижалась. Вся эта процедура могла занимать несколько дней, что для истощенных людей было слишком долго, и являлась, откровенно говоря, бесцельной. В докладной записке военного прокурора города П. Панфиленко отмечалось, что в Петроградском районе к 22 января 1942 года не было рассмотрено 110 заявлений, поступивших 5—10 января, а в Куйбышевском районе из принятых до 10 января 1006 заявлений рассмотрено только 590.{526}
Едва ли, однако, могли послать инспекторов по всем адресам заявителей — для этого не имелось ни сил, ни средств, ни сотрудников. Тем, кто потерял карточки, приходилось самим собирать ворох официальных бумаг, справок и объяснительных записок, неоднократно ходить из одного кабинета в другой и стоять в длинных очередях в помещениях учетных бюро, и, о чем не сказать нельзя, выслушивать оскорбления от служащих. Грубость их отмечалась неоднократно. Издерганные нескончаемым потоком людей, охрипшие от споров с ними, видевшие в посетителях часто мошенников, желавших обмануть других, они чувствовали свою безнаказанность и не стеснялись выказывать неприязнь к людям, которые зависели от них и потому опасались им перечить. «Обе полуинтеллигентные, грубые, — писала о сотруднике учетного бюро 18 января 1942 года Л.В. Шапорина. — С 9-го числа хожу через день, вместо карточки второй категории… мне подсунули третью категорию, иждивенческую. Напутали и теперь глумятся надо мной. “Убирайтесь”, — кричит». Она стала свидетелем и другой сцены: «Пожилая, очень милая “дама” просила их перерегистрировать карточки своего зятя не по месту работы, а по месту жительства: “Да идти некому, зять болен, при смерти, внук тоже болен, я не могу так далеко”. Все было тщетно. “Везите в гробу”, — ответили ей»{527}. Среди работавших в учетных бюро нередко встречались люди милосердные, честные, порядочные, готовые быстро помочь — тем прискорбнее, что находились и те, для кого жизнь чужого человека стоила дешево.
«…Я услышал обрывок разговора между женщиной и мужчиной, догонявшими меня, — …и это мы пробовали в смертное время», — вспоминал В.В. Бианки, приехавший в Ленинград весной 1942 года{528}. «Пробовать» приходилось почти всем — хотя самая омерзительная «гадость» из пищевых суррогатов доставалась людям, оказавшимся на дне блокады, не имевшим «связей» и знакомств, не желавшим, да и не способным безжалостно отодвигать локтями других.
Быстрое исчезновение «цивилизованных» продуктов из магазинов и столовых началось в сентябре 1941 года, после первых бомбардировок и резкого сокращения подвоза продовольствия в город, с 8 сентября блокированный немецкими войсками. Норма выдачи хлеба в первой половине сентября была понижена дважды — 2 сентября (до 600 граммов рабочим и ИТР, 400 граммов служащим, 300 граммов иждивенцам и детям) и 8 сентября (соответственно 500 и 300 граммов). С 6 сентября увеличились примеси в хлебе (ячмень, овес, солод), а 24 сентября их уровень повысился до 40 процентов{529}. «Молока теперь достать негде, масла нет или, вернее, почти нет», — записывала в дневнике 18 сентября 1941 года Л.В. Шапорина{530}. В ноябре было продано 5 5,6 тонны натурального молока и 569,71 тонны соевого молока{531}.
Все менялось стремительно и неостановимо. Как обычно бывает в таких случаях, началась паника. В магазинах и аптеках стали скупать все продукты и лекарства, причем нередко залежалые, не пользовавшиеся ранее спросом. Мясо перестали продавать в октябре 1941 года. Сокращение привычных норм выдачи сахара и крупы заставило многих ощутить голод еще в начале октября{532}. «Ожидаю того момента, когда можно будет купить рыбки и колбаски (100 и 150 г)», — сообщал в письме матери 5 октября 1941 года подросток В. Мальцев{533}. И в дневнике Ф.А. Грязнова рассказано, как 27 октября он решил употребить клейстер из картофельной муки{534}. «Есть клей! До чего же мы еще доживем», — восклицал он, но то, что случилось позднее, превзошло его худшие опасения. В конце октября стали собирать и покупать пропитанную сахаром и перемешанную с пеплом землю Бадаевских складов — это были, как отмечали блокадники, «обуглившиеся комки» и «шлак». Тщательно заполняли ею ведро, размачивали водой, ждали, когда осядут на дно камешки и грязь, сливали с него воду, несколько раз ее процеживали и кипятили. В сентябре—октябре ездили копать картошку в прифронтовую зону на Ржевке, на полях в Старой Деревне собирали кочерыжки и хряпу — гнилые, почерневшие листья капусты.
«Сейчас все заняты мыслями о пропитании, ищут дуранду, отруби» — эта запись в дневнике сделана Л.В. Шапориной 30 октября{535}. В октябре начали класть хлеб в суп — хотелось сделать его сытнее. Через месяц, как отмечал Ф. Никитин, обычной стала «жирная водичка и на завтрак, и на обед, и на ужин»; тогда же перестали выбрасывать и картофельную шелуху{536}. Чтобы «подкормиться», не брезговали никакой работой и соглашались ее делать за самое мизерное вознаграждение. В.Ф. Чекризов рассказывал, что 12 ноября он согласился дежурить на заводе за 125 граммов каши{537}. В ноябре голод почувствовали все — мало кто успел сделать запасы, жили одним днем. И каждый прожитый день был тяжелее предыдущего.