Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но он сам тренировался, читал, – заговорил Тарас. – Он – попросту патриот!
– А москали говорят – националист. Ну и что такого поганого в этом слове? – Лука развел руки, изображая недоумение, и рюмка его уехала к окну, а солнце просветило содержащуюся в ней жидкость насквозь. Там плавали муть и взболтанный осадок.
– Быть националистом – значит иметь свою нацию, свою культуру и свою мову, – вскочила кума. В ее лице не осталось ни намека на смущение. Румянец сошел, и место его заняли бледные пятна. – Вот что такое национализм! – с выражением произнесла она.
– А также это любовь к ближнему, – добавил невпопад пан Степан, и голос его дал очередного петуха. На глаза его выкатились новые слезы. Пан Степан моргнул, и они потекли по щекам, застревая в усах и обильно капая в тарелку с недоеденной закуской. Разбавляли майонез, которого Иринка не пожалела для салатов, и находили дорогу ко дну тарелки через нарезанные кубиками картофель, огурцы, колбасу.
– Хороша хреновуха! – Лука, довольный произведенным эффектом, хлопнул Тараса по спине.
– Справна, – подтвердил тот.
Пан всхлипнул, зарыдал в голос, однако же не громко, вздрагивая плечами. И хотя Иринка тут же подложила ему салфеток, пан ими не воспользовался, и слезы его продолжали течь в тарелку. Перестав есть, Маричкина родственница уставилась на него во все глаза. Да и вся компания притихла, словно почувствовав, что стала свидетелем не слезливого продолжения праздничного веселья, а чего-то иного – переворачивающего душу пана Степана, словно широкой лопатой поднимая с нее большие пласты. А может, это солнечный луч, упорно бьющий сейчас в почти пустую бутылку, подсказал собравшимся – не пьяные слезы проливает сейчас пан Степан, а переживает душевное событие, сходное с тем, что случается с человеком лишь дважды в жизни – при рождении и при умирании.
– Но где ты эту хреновуху взял? – неловко спросил Тараса Лука.
– Панас вчера занес.
Услышав эти слова, пан на секунду застыл, но и после этой короткой паузы рыдания не оставили его. Так проплакал он при общем молчании еще некоторое время, а потом слезы вмиг высохли. Анна, сидевшая все это время подле мужа неподвижно, схватила тарелку пана.
– Салат пропал. Его не можно есть, – проговорила она.
Весна между тем прочнее входила в Волосянку, и уже вился над селом ее шлейф из мошкары. Выдался день, когда Богдановы петухи кричали как резаные, и сразу за тем наступило ненастье. Полил дождь, ручьи оглушительно понеслись к реке, но та еще не успела выйти из берегов, как распогодилось. А уж после этого из земли полезли разные ростки и травинки. Ожили старые корешки, и даже трухлявый кладбищенский пень вдруг дал побеги. То ли милость Божья снизошла на него, простоявшего вот так, простерев черные ветви к небу, полвека, то ли солнце в эту весну было добрей и к растению, и к человеку.
– Умершее возродится, – проговорил Панас, пришедший на кладбище вслед за остальными любопытными поглядеть на пень. Но непонятно было, чего в его словах больше – торжества или печали.
Сгорбившись, спускался Панас с кладбищенского холма к селу, а могильные кресты словно кричали ему в спину: «Готовься, Панас! И твой час близок!» А именно в эту весну вдруг стало заметно, как состарился Панас. Никто из людей не вечен.
А когда прилетевший из леса дятел сел на тын и расколол клювом дно крынки окончательно, вспылил Панас, махнул на птицу кулаком, но та уже сорвалась с места, отправляясь туда, откуда прибыла, кажется, с одной только целью – довершить давно начатое.
– Червивым будет лето, – изрек Панас еще одно пророчество и, как водится, закурил цигарку. Вытянув ее до конца, хотел по привычке задавить окурок в трещине крынки, но не было уже крынки – черепки ее валялись на земле. Сплюнул Панас и ушел в хату.
Впрочем, вскоре ему пришлось вернуться во двор – калитка сотрясалась под сильной рукой Пилипа.
– Дед Панас! А дед Панас! – взывал он.
Молча вышел Панас из хаты и приблизился к тыну. Пилип тут же снял руку с калитки и завел ее за спину.
– Чего тебе? – неприветливо спросил дед.
– Батько говорит, у тебе хреновуха – огонь, – начал Пилип. – Пан Степан выпил и чуть в слезах не утоп.
– А что, Пилип, разве можно в собственных слезах утопнуть? – прищурившись, спросил Панас.
– То метафора, дед, – Пилип захихикал, а его яблочки-щеки ускакали вверх, превратив глаза в щелки. Он шевелил плечом, пристраивая руку за спиной, но новый пиджак – и этот узкий в плечах – мешал ему это сделать.
– А ты скажи, Пилип, если хочешь моей хреновухи спробовать, – можно или нельзя?
– Потонуть можно в речке, а в слезах – нельзя, – перестав смеяться, назидательно сообщил Пилип.
– Ошибаешься, – Панас оскалился.
Пилип вздрогнул, и рука его выскочила из-за спины.
– И в луже можно утонуть, – продолжил Панас. – Не дорос ты еще до моей хреновухи.
– Слухай, дед… – начал было Пилип, но Панас вдруг выпрямился, тонко втянул воздух, и все зеленые ароматы послушно потянулись к его ноздрям – из села и из леса. Спокойное небо отразилось в глазах Панаса, седые волосы его взъерошились, грудь приподнялась, и казалось, Панас сейчас завоет, как зверь, выпуская из ноздрей весну.
Пилип попятился назад, не имея больше смелости заикаться о хреновухе.
Панас сплюнул.
Полыхали щеки Пилипа, когда он дошел по солнечной дорожке до середины села.
– Скурвец, – скривившийся рот Пилипа выплевывал ругательства, которые, впрочем, не имели ни малейшего шанса долететь до ушей Панаса. – Все село помнит, что ты – русского сын. И не надейся, что когда-нибудь забудет. Не дорос… – передразнил она Панаса. – Подавися своей хреновухой. Сраколиз старый. Страхопуд проклятый, – бубнил себе под нос Пилип, когда пролетавший над его головой ворон обгадил ему пиджак.
И надо же было такому статься, что в этот самый момент проходил Пилип мимо Стасиного дома. Кровь бросилась ему в голову, придав лицу цвет молодого буряка. Нагнулся Пилип, схватил с земли камень и со словами «видьма проклята» запустил им в окно Стасиного дома. Но узкие плечи пиджака не позволили камню совершить высокий полет, и тот плюхнулся возле забора.
По всему видать, этот солнечный день не благоволил к Пилипу. Через секунду он и думать забыл о брошенном камне, но тут кто-то схватил его крепко за плечо. Пилип обернулся – за его спиной стоял нахмурившийся Богдан.
– Ты зачем камнями кидаешься? – строго спросил он. – А если б ты окно в хате разбил?
– Да я не в хату кидал. В птицу. Видишь, дядько Богдан, напаскудила она мне на пиджак, – Пилип приподнял другое плечо, по которому растекался густой птичий помет.
– Или та птица в доме Сергия живет, или руки у тебя кривы, Пилип, – Богдан отпустил его. – Но и в птиц камнями кидать негоже. Они – такие же творения Божии.