Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В январе 1962 года Владимир Санги, впоследствии один из создателей нивхского алфавита, прислал из Южно-Сахалинска первую книгу записанных им «Нивхских легенд», которая вышла тогда еще на русском языке. Ответное письмо Федина содержало разбор произведений сборника. 15 января 1962 года он писал: «Итак, появился первый нивхский писатель — певец нивхов, которому предстоит открыть другим народам душу и сердце своего… Невольно думаешь об этом, вспоминая горькое предсказание Чехова об обреченности судьбы “гиляков”. Судьба переменилась — это с уверенностью можно сказать теперь…»
Между Санги и Фединым завязалась переписка, происходили встречи. Впоследствии Санги имел основания назвать Федина «патриархом многонациональной советской литературы».
Оргсекретарь, а заодно и партийный комиссар Союза писателей СССР при правлении Федина К.В. Воронков, по должности причастный к исполнению практических замыслов и предложений своего номинального шефа, подспудно им почти управлявший и публично перед ним пресмыкавшийся, позже выпустил даже целую книжку. Выше уже доводилось ее цитировать. Она составлена из перечней подобных дел и начинаний, исходивших от Федина, и документирована его записками, проектами писем, решений в инстанции, отрывками бесед, даже протокольными записями некоторых телефонных разговоров. Там помещена, кстати, отважная внутренняя рецензия Федина на сборник статей Марка Щеглова…
Не берусь судить, насколько это канцелярское творение в глянцевом переплете интересно для широкого читателя. Но для биографа полезно и впечатление производит.
Федин был деловит и дотошен до мелочей. Но это вместе с тем означало и другое. Художник в малых делах прятался порой от больших задач, которые на него возлагало время. Чем настойчивей требовались от него прямые и открытые действия, тем глубже зарывался он порой в разброс полезных, но мелких частностей.
Одновременно это была своего рода трудотерапия души. Культуртрегерство не только разрешало назревшие, неотложные дела, несло пользу людям. Оно служило вместе с тем внутренним оправданием, по-своему спасало и выручало его.
Мало кто из литераторов, живших в те страшные тоталитарные времена, мог бы похвастаться, что полностью одолел эту душевную коррозию, целиком избежал гибельных внутренних процессов. Дело в степени, в осознании той грани, за которую дальше нельзя ступить, чтобы полностью не обратиться в казенный патефон.
Очистительный выход и спасение для себя лично Федин находил в увлечениях культуртрегерством. Он, несомненно, был одним из самых въедливых, кропотливых и вездесущий культуртрегеров эпохи.
Однако же трудотерапия облегчает болезнь, но не может избавить от нее. Так, оглядываясь на пережитое и подытоживая происходившее, думаю я теперь. Даже наиболее смелые и яркие общественные поступки Федина, как мне кажется, не залечили внутреннего недуга, не исправили духовного слома. И тяготы этой болезни, вынужденное жертвоприношение своего искусства в угоду текучке культуртрегерства, а то и мелочной канцелярщине Федин неотступно ощущал. Как прокрустово ложе, как вечно висящий над головой меч. Под этим гнетом и давлением заставлял себя жить.
Конечно, угрозой ареста и идеологическими избиениями середины 40-х годов Федин был испуган надолго. Может быть, навсегда. Однако одним только испугом едва ли можно все объяснить.
Искренность исповедей и глубина признаний в письмах близким друзьям и в дневниках — это не только душевный стон. Не только метания и борения духа, в которых часто пребывал этот человек. Была еще вера в социалистический идеал, воспринятая в далекой молодости, пример учителя — А.М. Горького. Душевный стоицизм, воспитанный с детских лет, склонность в напряге сил преодолевать трудности жизни, готовность к борьбе в самых неблагоприятных условиях. Невозможность перечеркнуть многое в прежней своей судьбе, сомнения, упования. Но именно на этом пути случались с ним также и внутренние победы.
Благодаря им он жил, писал, давал притягательные примеры другим, достигал и оставался самим собой. Да и вообще реальный человек, тем более крупный художник, всегда ярче, богаче и неожиданней трафаретных схем и ходячих банальностей.
Невыносимую духоту общественной атмосферы с окончательным утверждением сталинского режима, как видно из бумаг лубянских досье, Федин вполне ощущал. Сложившиеся в стране общественные порядки долгими временами внутренне ненавидел. Но как и в какой мере эти убеждения воплощались в практике дальнейшего творчества? Мы уже видели, чаще всего непоследовательно и половинчато.
Мало кто из литераторов, живших в те страшные тоталитарные времена, мог бы похвастаться, что полностью пересилил душевную коррозию, целиком избежал гибельных внутренних процессов. Дело в степени, в осознании той грани, за которую дальше ступить нельзя, чтобы полностью не обратиться в казенный патефон. И то, что Федин честно сознавал эти происходящие с ним внутренние процессы, означало, что он старался их одолеть, посильно с ними боролся.
«…Явился страх (так близок мне Ваш мир), — изъяснял свои чувства к автору романа “Братья” летом 1928 года Пастернак, — что Вы заподозрите меня в подражании Вам, когда прочтете автобиографические заметки так поразительно временами однотипен этот материал: Германия, музыка, композиторская выучка, история поколения». Действительно, это было открытие не только духовной общности. Но также и биографической, причем при совпадении многих конкретных подробностей, если вспомнить близкую по времени молодость обоих, прошедшую в Германии в занятиях искусством и осмыслениях жизни. Отсюда и потекла эта взаимно оплодотворяющая дружба.
С середины 30-х годов Федин и Пастернак оказались к тому же соседями по дачам, через один дом, в подмосковном Переделкине. И тут, выпадало иногда, — встречи чуть ли не каждый день. Между ними, как соединительный мостик, располагалось лишь островерхое жилье — пристанище семьи Всеволода Иванова. Так что соседей по дачам в Переделкине было трое… Дружили опять-таки все трое. И все трое родились в феврале. (О, этот самый короткий в году снежный метельный месяц!) Федин и Всеволод Иванов в один день — 24 февраля. А Пастернак только двумя годами и двумя неделями раньше, тоже в феврале по новому стилю. «Сдвоенный» день рождения Федина-Иванова неизменно отмечали вместе, часто в присутствии Пастернака, у которого оба бывали за две недели до того. Вообще февраль, февраль! Общий срок появления на свет! Так что, помимо раздельных, в шутку справляли иногда еще и общий «Февраль рождения». Это была одна из милых бытовых мелочей, которая не менялась годами. Называли друг друга Боря, Костя, Всеволод. Вместе проводили досуги и семейные праздники.
Это был веселый и внешне во всяком случае естественный быт. Тон беспечности задавал Пастернак. «Поэт продолжал жить в Переделкине, — пишет знаток темы Лев Шилов, — его соседями были Константин Федин, Всеволод Иванов и Александр Фадеев.
Он не читал газет, не слушал радио. Сосны, ручей и ветер гораздо чаще были его собеседниками, чем знакомые литераторы. Из окон его кабинета открывается великолепный вид на поле, дальний ручей, бегущий сквозь заросли ольхи, и — справа — на взгорье, поросшее вековыми соснами Пастернак увлеченно рубил сучья в лесной части своего участка, разбивал цветник перед домом; занимался огородом и обустройством колодца позади дома (водопровод в писательском поселке был сооружен много позже, уже после войны).