Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жозефина… они не разговаривали с тех пор, как…
С тех пор, как…
Клара одна в квартире. Она не выходит на улицу, не подбирает под дверью почту, не отвечает на телефонные звонки. Ждет, когда ее новая, детская кожица, нежная и тонкая, как у младенца, немножко обветрится, загрубеет и сможет выдержать напор внешнего мира. Она обхватывает себя руками. Садится по-турецки перед факсом. Долго смотрит на него. Осторожно берет двумя пальцами и опускает взгляд на первые слова.
Она читает и, сама того не ведая, проникается серьезным настроением подруги.
«Клара,
Я знаю, что тебе получше. Мне сказал Филипп. Видишь, мы с ним снова начали общаться, и все благодаря тебе. Ни о чем таком серьезном пока не говорим, но хотя бы разговариваем. Я не звонила тебе, потому что была в шоке от последних событий, да и сейчас еще в шоке. Не так, как ты, конечно… но тем не менее пока не отошла. Прежде чем рассказывать о своей жизни, хочу еще раз сказать, что люблю тебя, что говорю это не для красного словца и что по первому твоему знаку примчусь к тебе. И что я не та безмозглая дура, которая тебя бесит, а другая Жозефина…
Я тогда сбежала. Это верно. Мне стало страшно до жути, до потери пульса, и я помчалась назад в Нанси. Никогда еще объятия Амбруаза на вокзале не казались мне такими надежными и уютными. Еще немного, и я бы сдала себя ему в аренду на девяносто девять лет, нацепила бы пояс целомудрия, заперла его на два замка и вручила бы ключ своему господину и повелителю!
В общем, я вернулась к Амбруазу и детям. Они приехали меня встречать, и когда я увидела их вчетвером на перроне, разволновалась до слез. Что за безумная мысль — пожертвовать семейным счастьем, этими невинными, любящими лицами! Я стиснула их что было сил, в полном самозабвении, чуть не плача…
И вот была я счастлива чистым счастьем весталки, возложенной на супружеский алтарь. Я больше ничего не просила, ничего, кроме этого счастья, я готова была на любые жертвы, чтобы его сохранить. Первые дни были полны безмятежности. Я наслаждалась покоем, ведь я так долго его презирала. Перестала злиться. Я была словно под наркозом. Словно избегла огромной опасности. Я выздоравливала. Всему радовалась, находила счастье в любых пустяках: в рисунке Артура с подписью „Любимой мамочке“, в рассуждениях Жюли про ее девятерых женихов в школе, в круглом животике Николя у меня под рукой. Ничто меня больше не тяготило, даже то, что раздражало раньше. Амбруаз ходил жутко гордый собой, наивно полагая, что причина моей покладистости именно в нем. Он снова надулся, как индюк, трубил, как олень в брачный период, в сентябре, когда леса и нагорья еще не покрыты снегом. Даже удостоил меня нескольких прилежных толчков бедрами. Я с легким сердцем изобразила полный экстаз и впервые в жизни ощутила нежность во время полового акта, увидела в нем не изнурительную битву за наслаждение, а обмен ласками и нежностями между партнерами, которые вместе идут по жизни. Меня успокаивал даже адрес на конвертах — мсье и мадам такие-то. Я брала его под руку за обедом. Я внимала его речам. Я наблюдала, как растет чабрец вокруг раковины.
А потом…
В среду на прошлой неделе Жюли пригласили на полдник к Летиции. Летиция в этом году перешла в другую школу, и Жюли перестала с ней видеться. Это ее близкая подруга. Она вырезала ее фигурку из классной фотографии и повесила себе на ночник, чтобы говорить ей на сон грядущий „спокойной ночи“. Родители Летиции в разводе, и она живет неделю с папой, неделю с мамой, поэтому девочкам очень трудно общаться. Они практически и не встречаются больше. Разговаривают по телефону, но все реже и реже.
На несколько дней праздник у Летиции стал единственной темой разговоров моей дочери. Мы обсуждали, как она нарядится, какие туфли наденет, какой подарок преподнесет, в котором часу она туда пойдет, в котором часу я ее заберу. Она составила список всего, что нужно рассказать Летиции, по степени важности. Но наступил вечер вторника, и вдруг ее настроение изменилось. Она едва притронулась к ужину, оставила свой шоколадный крем Артуру, чтобы он доел. Сама вся съежилась, взгляд отсутствующий и тревожный. Я вокруг нее и так, и сяк, пытаюсь найти хоть какую-нибудь зацепочку, разговорить ее. Ноль эмоций.
Перед сном, когда настало время тушить свет, смотрю я на фото Летиции на абажуре и шепчу, целуя Жюли на ночь:
— Завтра среда. Ты увидишься с Летицией…
Она глядит на меня из глубин подушки жуткими глазами и, посасывая лапу старого плюшевого мишки (его лапы ужасно похожи на перехваченные ниточкой мужские яички), шепчет:
— Не хочется мне туда идти, мам. Не хочется, и все…
Я в ступоре:
— Детка, что ты такое говоришь, ты же так радовалась! Не понимаю!
— Ой, мам, пожалуйста! — отвечает она, сложив ручки. — Умоляю! Я просто не хочу туда идти.
Я говорю, что Летиция ее ждет, готовит праздник, что она ведь обещала прийти. Ноль эмоций. В конце концов Жюли разревелась и, всхлипывая, просила меня не заставлять ее туда идти.
В среду утром становится ясно, что Жюли осталась при своем решении: каждый раз, как я упоминаю возможный поход к Летиции, она сжимается, скукоживается и всем своим видом выражает отчаяние.
После обеда она сидела дома и играла с Артуром.
Ближе к вечеру я ей предлагаю позвонить Летиции и извиниться. Новый приступ паники, судорожно сжатые, молящие руки и неописуемый ужас, как будто я собираюсь бросить ее в подвал с пауками.
Я в недоумении отступаюсь и обещаю себе попозже непременно с ней об этом поговорить.
Через несколько дней мне звонит папа Летиции, который устраивал тот день рождения. Его дочка прождала Жюли весь вечер, не притронулась ни к пирожным, ни к подаркам, ждала, когда подруга придет, чтобы начать праздновать.
— Не понимаю! — говорю я. — Это же день рождения, она позвала кучу других детей…
— Вовсе нет, — отвечает разгневанный папа, — она позвала только вашу дочь и сказала про большой праздник, чтобы сделать ей сюрприз.
Я начинаю сконфуженно извиняться, обещаю, что Жюли все исправит, пригласит к себе Летицию в следующую среду. Кладу трубку и иду к дочери. Требую объяснений. Она хочет, чтобы я пообещала ее не ругать, если она скажет мне правду. Я отвечаю, что никогда, никогда в жизни я ее не накажу, даже если она сознается в какой-нибудь величайшей глупости. Ну, ты же меня знаешь… произношу целую пламенную речь о Ее Величестве Правде, и как она помогает разобраться в себе, и как дает мужество оставаться самим собой, непохожим на других, и как подталкивает вперед…
— Когда лжешь, ты обманываешь сама себя… Перестаешь быть собой, становишься той девочкой, какую ты придумала, и уже не понимаешь, кто ты есть. Люди лгут, когда у них не хватает смелости взглянуть правде в глаза.