Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я слишком долго был внизу, — сказал Гоч. — Но это вернется ко мне на леднике. Знаешь, я стал забывать запах льда.
— Разве лед пахнет? — спросила Галя.
Она не услышала, был ли ответ. Она таяла у него в руках, как весной тает снег на южном склоне горы. Когда зацветает миндаль. Когда шуршат, осыпаясь, камни. И водопады шумят неистово и разгульно…
1986
Он отметил с самого начала, что наступает новая, какая-то совсем иная эра его отношений с работодателем и заказчиком. И прежде всего отметил широту и размах этих отношений. Что ж, это было кино — сфера широких возможностей и стремительных решений.
В сущности, участие Синькова в работе над сценарием этого грандиозного фильма было весьма скромным. Приглашенный в помощь итальянцу, перерабатывавшему сценарий, Синьков придумал заново только одну сцену и дописал один диалог — сущий пустяк. Это было давно, зимой, а сейчас шел август, и вот однажды, наскучив московской суетой и зашедшей в тупик работой по обстругиванию своей последней книги, Синьков вдруг вспомнил о приглашении режиссера картины — приехать на съемки в августе, когда по плану будет сниматься его эпизод. Синьков позвонил на студию, ему назавтра же привезли на дом билет, и вот он уже летел в курортную местность, где среди зеленых холмов снимались эпизоды великой битвы прошлого столетия. Он летел с худеньким портфельчиком, в котором были смена белья и джинсы, для поездки не потребовалось никакого хождения по бухгалтериям и оформления, а вдобавок, когда они сели, его еще встретили в аэропорту с машиной и, чтобы сделать ему приятное, повезли в окружную — по старинным улочкам экзотического городка. Нет, решительно это была другая жизнь и другой мир — кино.
И лучший отель городка, куда с шиком подкатила его машина, подтверждал его ощущение — наступала некая радостно-суматошная жизнь, с легкой руки итальянского корифея называемая теперь «дольче вита», эта сладкая, сладкая, сладкая жизнь. По вестибюлю разгуливали экзотические люди с усами и без усов в умопомрачительных канареечных, небесно-голубых и фиолетовых тонких свитерах, которые так и назывались — дольчевитки, или в более прозаическом русском варианте — водолазки. Синьков увидел скопище итальянских и югославских трюкачей-наездников, спесивых лошадников-каскадеро, суматошных итальянских и русских директоров-администраторов, переводчиков, актеров из разных городов и даже стран. Синькова представили сразу полдюжине людей разной значимости и разной национальности, и, знакомясь, все они восклицали с одинаковой заинтересованностью: «О-о!» Синьков вовсе не относил это к исключительным особенностям своей внешности или всемирному распространению его более чем скромной литературной славы. Вероятно, это была некая актерская аффектация. А может, им любопытен был новый человек, да еще человек из иной сферы, кто-то вроде кабинетного ученого, попавшего в цирк. Кроме того, Синькова представляли как сценариста, и он подумал при этом, что сценарист все же как-никак человек, который направил по определенному руслу всю эту огромную машину кинопроизводства, так что конечно же должен быть немаловажной персоной на съемках. С другой стороны, Синьков ощутил и некоторую неловкость, потому что он не был все-таки автором сценария, и неловкость эта возросла, когда сухопарый седой англичанин воскликнул не то восхищенно, не то насмешливо (интонации чужой речи были так обманчивы): «О, Милсон!» Милсон был английский сценарист, автор второго варианта сценария, признанного также не вполне совершенным. До знаменитого Милсона над сценарием работал еще более знаменитый Тери, истинный гений драматургии, призрак которого, еще витавший в некоторых диалогах, мешал Синькову поначалу браться за эту работу, вселяя в него робость.
— Нет… Не автор сценария… — растерянно сказал Синьков, мобилизуя все свое знание английского. — А… при участии… Ну как, скажем, Эннио Флайяно…
Итальянцы закивали при звуках итальянского имени, впрочем, не вполне убежденно. Синьков же ощутил угрызения совести, потому что, подбирая пример к общепринятой формуле «при участии», которая могла в кино означать что угодно, он назвал имя изысканного соавтора Феллини. К его удивлению и утешению, оказалось, что никто из итальянцев не слышал этого имени, и черноглазый энергичный директор (директоров здесь было по крайней мере десяток) прервал эту светскую беседу, предложив Синькову посмотреть предназначенный для него номер.
Синьков бросил портфель на гостиничную койку и вышел на балкон. Балкон выходил на площадь и берег пересохшей горной реки, однако истинная декорация сказочной феерии (а Синьков и не ожидал теперь ничего другого) представилась Синькову не на площади старинного городка, а на соседних балконах, где растянуты были пестро-курортные попугайные тенты и шезлонги, где звучала, перелетая с одного балкона на другой, рокочуще праздничная итальянская речь: «Аллоре… Грандиозо! Ляринграция мольто!»
Синьков снял пиджак, критически осмотрел свою синюю нейлоновую сорочку, крик позапрошлогодней моды, рубашку, привезенную недавно другом из заокеанского вояжа и лежавшую дома без употребления. Здесь, наверное, рубашка эта была бы вполне уместна.
В дверь постучали. Это был черноглазый, располневший до срока русский директор, который сказал, что если Синьков согласен ехать в автобусе, то можно выехать на площадку сейчас, потому что «Волга» вернется только минут через двадцать.
— А почему бы не ехать в автобусе? — сказал Синьков и спустился вниз вместе с черноглазым директором.
В автобусе было полно народу, но Синькова приняли радушно и потеснились. Здесь было шумно до головокружения. Итальянцы, распуская хвост, наперебой ухаживали за молоденькой переводчицей, англичане изредка перебрасывались фразами, словно бы любуясь своей непринужденной сдержанностью, русские мальчики усталыми голосами людей, повидавших мир, говорили о делах:
— Фабио прилетел из Рима… Пленку привез… Сегодня у Запасника смотрят материал… Роберто вывихнул ногу… Буран подох… Ну что ты — генералу-то… Новую дадут…
Запасник, которого чаще называли Босс, и был великий режиссер, повелевавший этой армией. Остальные были его военачальники и солдаты. Впрочем, избитые сравнения этого ряда не годились в данном случае, потому что могли быть восприняты слишком буквально. Об этом Синьков подумал, как только они свернули с шоссе на избитый проселок. Кругом были солдаты, военные машины, пушки. Солдаты в военной форме наших дней и прошлого столетия, драгуны и кирасиры, полковники с белыми султанами, восседавшие на леопардовых шкурах из синтетики, подстеленных под седло, и майоры с одной звездочкой на погонах, яркая пестрота великой битвы прошлого столетия, шум, гам, слепящее многообразие костюмов, звуков, запахов, движения. Армии располагались у подножья холма, на холме, за склоном холма и вырисовывались стройными каре дальше, насколько хватал глаз. Покрывая все звуки, с деревянного помоста звучал голос юного усатого помрежа, успевшего уже освоить современный армейский жаргон, и мощные усилители разносили этот голос на десяток километров по окрестным деревням, где его так и прозвали в это съемочное лето — Голос: