Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смерть Барбары Стивенз пробудила спавшую в Веронике дочернюю любовь отсутствием горя – так церковные колокола иногда пробуждают нас лишь в миг, когда прекращают звонить. Вероника теперь любила мать, потому что столь мало отдавала себе отчета в ее жизни и так безучастна осталась к ее смерти. Поскольку смешение чувств не застило ей глаза, Вероника могла созерцать, «каково это», и смерть увиделась ей похожей на образ мужчины с сокрытым лицом. Так ее страсть стала опасно болезненной, растущая любовь и преклонение перед матерью слилась со страстью к нему, а его существование теперь казалось ей столь же неоспоримым, как смерть ее матери, чье лицо, до сих пор столь незначительное, уже почти исчезло, а вот сладость этих двух чувств казалась ей равной. Крестик оттенили зловещие отражения затмения и звезд Венеры, и каждый малый бриллиант вновь стал гвоздем Христа распятого.
Словно смерть Барбары Стивенз, нисколько не утишив безудержного беспокойства дочери, лишь довела ее безумство до чрезмерности, равно как и обострило ее мании. Ее необщительность также стала нездорово вспыльчивой. Вечерами, возвращаясь со своих бешеных скачек по пустыне, Вероника взбегала наверх и запиралась у себя в комнате, будто боясь, что кто-то ворвется и потревожит ее грезы. Пренебрегая любыми приличиям, она проходила крытую веранду, кишевшую юристами, газетчиками и дельцами, насквозь, хоть те почем зря целыми днями ждали ее аудиенции. Словно одержимая злыми духами, с нахмуренным лицом, Вероника всякий раз исчезала, как порыв ветра, едва отмечая чье-либо присутствие мановением руки, стискивавшей стек. К счастью, полная и беспредельная преданность Бетки, решительно поддержанная мисс Эндрюз, частично восполняла совершенное безрассудство Вероники. Бетка взялась приглядывать за обширными интересами богатой наследницы и с большой мудростью управляла имуществом подруги. Но Вероника, вовсе не благодарная ей за долгие часы труда и ее жертвы, на все это смотрела с подозрением. Да, у Вероники развилось глубокое неприятие Бетки: Бетка лезла в ее дела, хотя Вероника понимала, что та делала это исключительно ей во благо; у Бетки отросли громадные груди; она пыталась вызнать у Вероники о ее тайных чувствах; она слишком обожала собственное тело; она… Но в первую очередь отвращало то, что Вероника упорно отказывалась делиться своей страстью – никогда, ни разу не снизошла Бетка до того, чтобы разобраться в Вероникином зарождающемся умоисступлении.
На самом же деле Бетка провинилась лишь в том, что именно недопущенье никаких сердечных излияний и было единственной причиной, по которой она хотела Веронику в друзья. «Какая жесткость!» – бесилась Вероника, а Бетка всякий раз маялась и говорила себе: «Как же она всегда из кожи вон лезла, лишь бы не говорить о нем – о человеке с сокрытым лицом!» Вероника, со своей стороны, из чистой гордости, скорее умерла бы, чем сама завела разговор о предмете, столь ожесточенно нелюбом ее подруге; выходило так, что Баба, исключенный из их общей жизни, был словно Беткин любовник!
Так и вышло, что их обоюдное сдержанное молчание об одном важнейшем субъекте разделило их, сделало их дружбу, и без того жесткую и взбалмошную, еще более взбалмошной и пронзительной, чем прежде, ибо становилась она все более неудовлетворяющей, ершистой, драгоценной и насыщенной несчастьем, как алмаз с несколькими каплями желчи в сердцевине. Бетка страдала молча, истерзанная тысячей и одной пытками всех ревностей, не к Бабе, коего забыла, а к множеству центробежных удовольствий набрякших кровью дуг, составляющих мужчину, которые, знала она, держали Вероникин сторожкий, цельный и чистый биологический организм в состоянии непреходящей грезы ожидания, тогда как сама Бетка чувствовала, будто все больше ускользает от своей жизни. Да, мужчина, готовый появиться в любую минуту, поневоле становился ее, отказавшейся от мужчины ради подруги, врагом – хуже того, ее палачом. Бесстрастное он созданье со стертыми чертами, выбранное Вероникой, или другое, с более подлинным лицом, – не имело значения, и как же она его уже ненавидела! Ибо этот мужчина, в силу чувства Абсолюта у ее подруги, должен был ознаменовать собой необратимый конец всему, что было между ней и Вероникой, и этот конец станет началом их ненависти – она возненавидит Веронику, но возможно ли это?
Ожидая появления этого мужчины, Вероника и Бетка уже бессловесно ссорились из-за их ребенка, ребенка Бетки, и, словно на древней камее, изображающей сцену обрезания, обе в профиль, одна держит младенца за руку, другая – за ногу, но руки их, хоть и симулируют ласку, на деле сдавливают детскую плоть будто жадными клешнями. Как им делить его, не различающего их в обожании, словно они для него – одно? Двое, коим должно быть одним! Одним для него, для них – двое!
Что ни вечер между Вероникой и Беткой разыгрывалась маленькая драма, а за ней – горькая мандариновая долька примирения, и эта постоянная битва постепенно брала верх над их дружбой. Однажды Вероника обошлась с Беткой жесточайше, подвергла ее своим беспредельным капризам и зашла так далеко, что выставила из дома – лишь для того, чтобы немедленно умолить остаться, довести до слез, утешить, вновь заставить расплакаться, и тогда Бетка, переполнившись отчаянием, воскликнула злобно:
– Никого свирепее девственницы не бывает! – И говорила она правду, ибо у девственниц острые зубы-гарпуны, а их рты – гнезда стрел, выточенных из жидкой слизи, которые носят купидоны в колчанах на ремнях через плечо.
В другой раз дело приняло еще более серьезный оборот, когда Вероника с треском хлестнула ребенка по ногам своим стеком. Тут же поглощенная раскаяньем, она выскочила вон, прыгнула в седло и унеслась в ночь в сильную песчаную бурю, и Бетке пришлось гнаться за ней из страха, что Вероникино неуравновешенное состояние может толкнуть ее на что-нибудь отчаянное. Наконец догнала. Глаза Вероники, умытые светом новой луны, казалось, больше не видят, их запорошило песком. Бетка впервые осмелилась сказать ей:
– Если продолжишь думать о своем жутком инвалиде, погибнешь. Ты знаешь, я скрывала от тебя, что понимаю кошмарную суть твоего помешательства, и ты уже ненавидишь и меня, и моего сына из-за него – того, чье лицо ты никогда не видела, чьего голоса никогда не слышала.
– Знаю, я больна. Мне нужен врач, но не лечить меня – найти мне его, вот чего я хочу! Хоть и безумна!
Вероника произнесла эти слова в припадке неприятия, но при этом стала спокойна, как раскаленное докрасна железо, когда белеет, – стала тихой и сосредоточенной, как слепая статуя безумия, зачарованное помешательство, созерцающее свою химеру… Затем повторила:
– Мой врач поможет мне найти его! Оставайся здесь, береги себя и своего сына. Ты дура. А я уезжаю искать своего жуткого инвалида… Я жажду распада. Даже когда была маленькой, любила кукол без голов. Насекомые тоже – я понаблюдала за ними в пустыне. Распад – прекрасный мираж! Благородством наделены лишь расколотые боги, увечные Аполлоны да безносые лица философов. А ты, как святая Агата, на которую я смотрю каждую субботу в миссии, – каждый раз, желая любить тебя, хочу отрезать тебе груди!
На следующий день Вероника уехала одна в Нью-Йорк, а Бетка, дитя и мисс Эндрюз остались в Палм-Спрингз. Вероника роскошно устроилась в особняке на Парк-авеню, унаследованном от матери. Там всегда было слишком чопорно, а ей хотелось окружить себя ласкающими, теплыми интерьерами, сплетенными из травинок причуд и пушинок иллюзий. Ее подростковая женственность свешивалась из окон ее души. А душа, как горлица, прилетала и улетала, принося волокна брачной соломы в клюве. Словно Вероника вила гнездо – а с ее почти животными инстинктами так оно и было.