Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жук ел траву, жука клевала птица,
Хорек пил мозг из птичьей головы…
Семь лет назад у нас почти не было кино, а умные критики скрещивали шпаги, клевали первую попавшуюся дичь, чтоб высказать скопившиеся любимые мысли, забыв про повод. И я их читала, тоже иногда забывая, что в основании пирамиды стоит — уже на коленях, изнемогая — какое-нибудь бедное, корявое, навсегда трудоемкое кино, и за него обидно, хотя читала я действительно умных критиков в серьезных журналах, а не развязную газетную болтовню. Вот и решилась стать тем самым «хорьком» в круговороте Заболоцкого и вместо благодарности за увлекательное чтение использовать опрометчивые суждения Парамонова, а заодно и книгу А. Кончаловского «Низкие истины» для выяснения собственных кинематографических и личных проблем.
Теперь они стали еще актуальней — по всем каналам телевиденья идут передачи и фильмы (игровые, документальные и как бы документальные), где «язык без костей» беззастенчиво упражняется на чужих костях.
Шкловский в старости часто плакал. Однажды на семинаре в писательском доме «Дубулты» под Ригой мы стали Виктора Борисовича расспрашивать про книгу Валентина Катаева «Алмазный мой венец». Тогда ее все обсуждали, пытаясь уточнить прототипы кто под каким именем зашифрован — где Есенин где Мандельштам? Сначала Шкловский что-то отвечал объяснял, а потом вдруг заплакал и прямо со сцены проклял Катаева, прорычал что-то вроде — «нельзя же так!» — и не смог больше говорить. Его увели под руки. Мы притихли, но не расходились.
«Они живые!» — кричал мальчик в пьесе Розова — про рыбок, выброшенных за окно. И вот великий старец, бывший боксер, эсер, «скандалист», как окрестил его в своей книге В. Каверин, предстал перед обомлевшей аудиторией тем самым розовским мальчиком. Для него они были — «живые!» — через пятьдесят лет, и ему было обидно и больно за тех, кого походя унизил «этот бандит Катаев». (Хотя Катаев дал своим героям другие имена или прозвища, но это еще больше разжигало любопытство). Через полчаса Шкловский вернулся на сцену, и больше его про «живых» не спрашивали он окунулся в историю и со своей гуттаперчевой улыбкой инопланетянина доказал нам, как дважды два, что до Шекспира никакой любви не было вообще, любовь выдумал Шекспир, и люди в нее поверили.
Из всей дискуссии вокруг «Алмазного венца» — а сколько было наговорено, написано — можно ли из реального человека делать персонаж, и когда — «уже можно» а кому — вообще нельзя? — из всей той высоколобой, ожесточенной дискуссии мне запомнились только слезы Шкловского. Вспоминаю и записываю, ничтоже сумняшеся. Ну, а если это сценарий, если снять этот выразительный эпизод для кино? Не дай бог! Кто будет Шкловского играть? Он был уникален, и никакой «двойник» его не заменит.
А публика любит «биографические фильмы», и они повалили на телеэкран как из рога изобилия. С частной жизнью известных персон можно делать что угодно — они на том свете и беззащитны. Публика повсеместно ловится «на живца» и готова смотреть даже такой кич, как про Айседору Дункан или про Коко Шанель.
Выходит, я одна «иду не в ногу». Мои этические «табу» были самыми строгими. Да что там этические — просто не могла смотреть на «чучела» — даже и Льва Толстого в известном исполнении С. А. Герасимова, даже и Ленина, хотя помню, как добросовестно «вочеловечивал» его мой учитель Габрилович для режиссера Юткевича. Было, впрочем, исключение — фильм «Шестое июля», стилизованный под хронику, и там Спиридонова, сыгранная Аллой Демидовой… До костей пробирало, и верилось… Но тот фильм Ю. Карасика — не биографический, не о персоне, а о событии, иной центр тяжести. Значит, все дело в том — как? В каком жанре, стиле?
(Я сдавала свои позиции постепенно. Уличала себя в ханжестве: «мемуары, письма — читаешь?» — «Еще бы, только их и читаю!» Пробираться в закоулки чужой частной жизни — да кто ж этого не любит? По — наедине, с книгой в руках, а когда ее адаптируют для экрана, то есть для массового употребления — увольте! Не все, что позволено на бумаге, позволено и в кино. Это разные «знаковые системы», разные способы восприятия. Тут лежит тема для целой диссертации, но мне ее не осилить, и даже под влиянием Парамонова я не впала в теоретический зуд и продолжала свои субъективные заметки.)
Помню, в детстве (скорее, в отрочестве, классе в восьмом) мы с подругой нашли в каком-то пыльном сундуке книгу неизвестного автора, где научно доказывалось, что все великие люди были сумасшедшими. Титульный лист был вырван, и имя автора аккуратно вырезано с нижних полей. Как позже выяснилось — не случайно: это был Макс Нордау, а за немецкую книжку в войну могли и посадить. Мы взахлеб читали про патологию гениальности и не задумывались — откуда автор берет подробности из жизни поэтов и композиторов ХIХ-го века. Но что-то неприятное, несправедливое уже тогда ощущалось в той запретной книге — уж больно автор старался подогнать всех под свою концепцию. Мы тогда смотрели много биографических фильмов из жизни «замечательных людей», и особенно мне нравился фильм «Мичурин», и в голову не приходило поверять его правдой. Уже и тогда ползали слухи, что Мичурин никакой не великий ученый а наоборот — своими опытами все русские яблоки перепортил, но это ничуть не мешало. Мичурин, что у Довженко, и какой-то реальный садовод из города Козлова — это разные существа, и детское сознание напитанное сказками и «житиями великих», легко разводило поэзию и правду.
Так что, надо признать, аллергия моя на «чучела» — не врожденная, а приобретенная, от культурного опыта, от неореализма, от чисто «киношной» привычки все воображать на экране. Я работала с В. А. Кавериным над «Открытой книгой». В основе этой романтической, для отроческого чтения книги лежит реальная история, реальные трагедии, близко касавшиеся Вениамина Александровича. Когда он дал мне прочесть истинные документы вокруг пенициллина — потускневшие хрупкие бумажки, записку на папиросной бумаге — из тюрьмы, целую папку казенных отписок —