Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один молодой писатель на литературном заседании в Ленинграде (я сам это слышал), взяв слово, начал так:
«Товарищи, нас, молодых, которые приходят к вам, маститым, что ли, я хочу сравнить с цветком… Его, товарищи, надо заботливо и осторожно поливать…» И т. д.
Парень был здоровенный, кровь с молоком, но говорил слабым и женственным голосом… По чистой совести, – это была не просьба, не требование помочь, а кокетство. Все силы отдаются на учебу тысяч молодых дарований, несущих советской литературе свои творческие возможности… Но почему комсомолец, вузовец, рабфаковец работает по шестнадцати часов в сутки, ликвидировав неграмотность, через несколько лет знает два-три языка, изучает философию, печатает научные статьи и т. д. Американские эксперты ерошат волосы, оглядывая размеры наших дерзновений… И почему молодой гладкий парень-писатель, развалясь на стуле, требует женственным голосом: «Поливайте меня…» Может быть, он хочет, чтобы поливали его настоем из «мужицкой силы»?
Советская литература (периода от гражданской войны до коллективизации сельского хозяйства и начала построения бесклассового общества) сделала свое дело – значительное и важное. Книги Панферова переведены на все языки. Германские рабочие, заключенные в концентрационные лагери (то есть находящиеся в условиях, весьма далеко отстоящих от построения бесклассового общества), с упоением читают Панферова. Но для нас сегодня эта литературная форма – уже противоречие… Вот о чем говорит Горький. Он говорит, что книга Панферова нужна была и хороша в свое время, несмотря на «выкулдыкивание». Сегодняшняя литература должна быть по плечу стране, выходящей на первое место в мире, – сегодня «выкулдыкивания» нам не простят ни наш читатель, ни читатель зарубежный… От советской литературы ждут новых, еще невиданных персонажей, и на сегодняшнего рабочего, читающего Гете в подлиннике, никак не напялишь мужицкий армяк и лапти, – пускай это лапти вчерашнего батрака…
Теперь по существу: о каноне, в защиту которого Серафимович и Панферов выхватили цитаты. Русский язык настолько богат глаголами и существительными, настолько разнообразен формами, выражающими внутренний жест, движение, оттенки чувств и мыслей, краски, запахи, материал вещей и пр., что нужно построение научной языковой культуры – разобраться в этом гениальном наследстве «мужицкой силы»… Больше нельзя лопатой швырять в книжку слова без разбору. Язык двигается к точности и выразительности через простоту и экономию… Будем мыслить, что мы идем к такому совершенству, когда возможен, например, литературный скандал по поводу лишнего или неправильного эпитета (совершенно так же, как машиностроение идет от точности одна десятая миллиметра к точности одна сотая).
Русский язык должен стать мировым языком. Настанет время (и оно не за горами), – русский язык начнут изучать по всем меридианам земного шара. Язык, на котором мыслил Ленин, на котором с математической ясностью и простотой Сталин выражает философию движения истории…
В самом деле, нельзя представить, чтобы в Оксфорде, скажем, профессор русского языка – в черной мантии и седом парике – втолковывал студентам глагол «выкулдыкивать»… Через два-три года советский читатель будет неизмерно культурнее тех писателей, кто сегодня женственным голосом требует поливки, или тех, кто сегодня, и не откладывая, не почувствует поставленным себя кверху ногами проклятой диалектикой…
«Мужицкая сила» нынче в сапожках хочет ходить.
Ответ Ильенкову*
Спор идет о русском языке: владеть ли этим орудием искусства, усовершенствуя его до высшей чувствительности, чтобы со все большим совершенством и глубиной отображать стремительно несущиеся на подъем события нашей эпохи, ее философию, ее живые персонажи, или принять как аксиому, что советская литература уже сделалась мировой литературой, что книги Панферова и других пролетарских писателей переведены на все языки, успокоиться на этом и спесиво превратить литературу в схоластическую академию, где молодежь будет заучивать безусловные образцы (хотя бы и десятилетней давности), где неминуемо произойдут конфликты вроде тех, что, помню, бывали у нас в самарском реальном училище? Ученик: «Батюшка, может бог создать такой камень, чтобы самому не поднять? (Торопясь, чтобы поп не перебил.) Если может, значит, бог не всесилен, если не может, значит, не всемогущ». Священник: «За кощунственные мысли ставлю тебе кол, пошел вон из класса».
Так вот, Ильенков поставил мне за мою статейку (в № 27 «Литгазеты») кол и выгнал меня из советской литературы, обозвав барином и фашистом, собирающимся сжечь советскую пролетарскую литературу, как сожгли фашисты берлинский парламент.
Статью мою, за которую Ильенков лишает меня огня и воды, я написал в дни выступления Горького о языке. Горький сказал то, чего давно ждали сотни молодых писателей, что назрело в самом росте Советского Союза. Горький сказал, что те художественные приемы, которыми пользовались и пользуются некоторые советские писатели, во многом уже не соответствуют высоте задач социалистического строительства и, стало быть, художественно не могут их отражать. Тем самым сравнительно низкое художественное качество является вредоносным, и защитники (как Серафимович) этакой рогатой силищи, лезущей из тумана, канонизирующие эту рогатую мужицкую силищу из тумана, вредят дальнейшему развитию и продвижению советского искусства.
Так я понял мысли Горького, – они были чрезвычайно важны, как бывает важен знак режиссера, вовремя вводящий на сцену новых персонажей, дающих дальнейшее развитие действию. Эти мысли были, как горящие головни, брошенные в чулан со старым реквизитом русского языка… Но после этих выступлений Горького образовалась (временно) как бы пустота, некий ужас, – и не без основания, – писатели знали о существовании Ильенкова. Я – забыл. Я беспечно (как птичка, не предвидя от сего…) бросился первым, чтобы заполнить эту пустоту. И напоролся на ржавые рапповские вилы.
Правда, в статье я допустил неясную формулировку. Я сказал, что литература эпохи гражданской войны и разгрома кулачества в языковом отношении у многих авторов еще сыра, неряшливо обработана, часто натуралистична, физиологична, – это мы видим теперь, когда перед нами новые задачи построения культуры бесклассового общества. Во времена гражданской войны или второй, еще более страшной, небывалой борьбы с многомиллионным деревенским собственником (борьбы, где пришлось переделывать характеры, психологию масс) литературе было не до изощрения языка, нужна была максимальная эмоциональность, – «выкулдыкивать» так «выкулдыкивать», лишь бы дошло, как клинок в сердце.
Это у меня было сформулировано не совсем ясно и слишком сжато; при недобром желании, Ильенков это все перевернул так, что я говорю не о языке, а о самом будто бы содержании. Что я барским жестом бросаю горящую головню в книги Панферова и во всю пролетарскую литературу. Прямо хоть в Берлин уезжай… А по-моему, критик, даже в самой крайней ярости, должен все-таки прежде всего понять, что хочет сказать художник, пишущий статью об искусстве. А так-то –