Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во время оно мы смеялись нелепости его манифестов; <…> но между тем большинство, народ, Россия читали их с восторгом и умилением, и теперь многие восхищаются их красноречием; следовательно, они были кстати. <…> Карамзина манифесты были бы с большим благоразумием, с большим искусством писаны, но имели ли бы они то действие на толпу, на большинство, неизвестно [Вяземский 1878–1896, 9: 195–196][319].
Однако в другом случае Вяземский высказал мнение, что царь никогда не подписал бы этих манифестов, будь они написаны по-французски, и только слабое знание русского языка не позволило ему увидеть нелепость их стиля[320].
Шишков был яростным полемистом, но мягким человеком, и за его воинственной риторикой скрывалась настоящая ненависть к войне, порожденная как личными, так и политическими
причинами. Он писал своей жене Дарье Алексеевне, что с трудом выносит лишения, вызванные войной. «Надоело всякий день <…> тащиться по грязи <…> скучно, <…> очень скучно. <…> Чувствую, что пришла старость», – жаловался он в январе 1813 года [Шишков 1870, 1: 319]. Он ощущал, что слишком стар для всего этого, его здоровье было ослаблено, дороги грязны, он часто отставал от штаба и потом разыскивал его, чувствовал себя бесполезным в воинском деле, боялся попасть в плен к французам и просто-напросто хотел домой[321]. Кроме того, его ужасали человеческие потери в этой первой сухопутной войне, которую он видел. Вдоль пути отступления французов взорам его «представились такие страшные зрелища», которые поразили душу его «неизвестными ей доселе мрачными чувствованиями» [Шишков 1870,1:165]. Он испытывал глубокую жалость к несчастным, которых Наполеон заманил в Россию, и его отвращение к войне не уменьшилось, когда военные действия переместились за границу: «Проклятая эта война сколько берет жертв!» [Шишков 1870, 1: 375]. В конце 1813 года он писал Дарье Алексеевне из Фрайбурга:
Война гремит, но провались она! Ежели б истребить всех ученых (я не признаю учености без добронравия), то бы все люди сделались злыми невежами; а если б истребить всех воинов (то есть страсть к славе и корыстям), то бы все люди жили в тишине [Шишков 1870, 1: 384].
Шишков был утомлен, война тяготила его и вызывала отвращение; сказывались и свойственные ему осторожность и пессимизм, которые, возможно, возрастали с годами. Он преданно служил в 1812 году, но почувствовал облегчение, когда все закончилось, заметив в письме к другу: «Провидение Божие, с помощью Веры и народного духа, спасло нас» [Шишков 1870, 2: 331], – и, как многие в то время, проводил параллель с партизанской войной в Испании. Россия могла только благодарить Бога за свое спасение и очищение от французской заразы. В отличие от молодых офицеров, стремившихся сбросить наполеоновскую «тиранию» и впоследствии примкнувших к декабристам, его не вдохновляло перенесение фронта в Европу. Он убеждал Кутузова, что Россия должна радоваться восстановлению своей безопасности и предоставить немцам воевать с Наполеоном, если они пожелают. С этим, очевидно, были согласны и Кутузов, и Аракчеев, но не император. Шишков оценил гостеприимство, оказанное русской армии населением Пруссии, и восхищался храбростью, с какой оно поднялось против Франции, но по-прежнему желал, чтобы война поскорее закончилась. Даже когда союзники уже стояли на границе Франции и были готовы пересечь ее, он писал жене: «Если б Бог умилостивился над нами и велел нам ехать восвояси, так бы это было гораздо лучше. Пусть их Париж останется цел, и пусть они хвастают гнусною славою, что сожгли Москву». Это было бы моральной победой, добавлял он, – Россия «за зло заплатила добром, не сожгла ни одного ни города ни селения, и всех тех, которые приходили наносить нам вред, <…> освободила от ига. Вот истинная слава!» [Шишков 1870, 1: 381][322].
Шишков изложил эти взгляды в меморандуме, представленном царю. Россия достигла своих главных целей, писал он: мощь Франции сокрушена, немецкий буфер восстановлен, и тем самым безопасность России обеспечена. Вторжение во Францию с целью устранить Наполеона может потребовать огромных затрат, привести к примирению французов с их императором и закончиться так же плачевно, как наполеоновский поход в Россию, и это, чего доброго, приведет к возрождению его империи. Было бы лучше, если бы вместо этого союзная армия при участии небольшого русского контингента контролировала французскую границу и убедила народ, что в его интересах скинуть Наполеона, так как с его имперскими амбициями покончено, а на территорию Франции союзники не претендуют. Александр сказал Шишкову, что он частично согласен с положениями меморандума, но не намерен следовать его рекомендациям [Шишков 1870,1:303–309]. Однако позицию Шишкова разделяли многие, – в частности, в штабе союзников во Франкфурте велась горячая дискуссия именно по этому вопросу. Александр I и прусские «патриоты» (Штейн, Блюхер, Гнейзенау) смело смотрели в будущее и вынашивали дерзкие планы коренной перестройки европейской политики в ходе войны. В то же время Меттерних и монархи Австрии и Пруссии, преследуемые памятью о 1792 годе (когда армия революционной Франции наголову разбила мощные силы вторгшихся на ее территорию государств), разделяли страхи Шишкова, предпочитая действовать осторожно и восстановить баланс сил. В конце концов, когда Наполеон не поддержал пробные шаги Меттерниха к проведению мирных переговоров, война продолжилась.
Становилось ясно, что поражение Наполеона неизбежно, и у Шишкова появился более дерзкий план: стереть все следы Просвещения. Россия сможет заявить о полной победе, только если повернет вспять «не столько естественные, сколько нравственные перемены», спровоцированные французами.
Надобно дух и огонь революции потушить, чтоб ни искры его не осталось; надобно возвратить прежнее достоинство царям и народам; надобно лжеучение французских демонов сжечь на костре в Париже, там, где оно родилось; а без того дело будет не докончено и слава не совершенная[323].
Таким образом, Шишков испытывал два противоположных побуждения. Инстинкт самосохранения, обострившийся из-за страхов 1812–1813 годов, заставлял его скептически относиться к ведению войны ради немцев, которых (за исключением пруссаков) он считал ненадежными союзниками. С другой стороны, военная победа была почти несомненна, и он был преисполнен намерения вырвать ростки Просвещения с корнем из