Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почувствовав мое настроение, он быстренько переключался с высокопарности на наглость и требовал от меня разделения. Он уверял меня, что для нашего обоюдного счастья нам обязательно нужно отпасть друг от друга и каждому зажить самостоятельно. С жаром лопотал, что такого рода размножение и является самым естественным для людей, а не размножение с помощью совокупления разных полов; что-де о нашем способе прямо говорится в «Ветхом завете», там, где рассказано, как из ребра Адама, взятого у него во время сна, была создана Ева.
А я, слушая его, с жалостью смотрел сверху на уродца, у которого вместо рук были какие-то нелепые, в виде галушек, розовые ласты, с помощью которых он, наверное, и собирался построить свою самостоятельную счастливую жизнь.
Тоска, братцы, великая и бездонная тоска! Что за жизнь! Сон или безумие? Нет — загадка в каждом своем мгновении.
Мне, наконец, стало так невыносимо жаль мохнатца, что я однажды решил даже прикончить его, наложил на его морщинистую рожицу ладонь и закупорил дыхалку. Он начал дергаться, сипеть обильной слюною, потом сник, перестав волтузить макушкою мне в руку, — и вдруг в моей собственной голове словно часто-часто застучали молотом, обернутым во что-то мягкое, глаза, почувствовал я, полезли из орбит, и, потеряв сознание, я сверзился с лавки на пол, опрокинув при этом большой ушат с помоями.
Когда я очнулся, Буба злорадно хохотал, сотрясаясь, словно заводной паяц, пытался даже похлопать ручками и, отсмеявшись, преважно заявил, — вот, дескать, видишь, насколько я был прав, нам нужно разделиться, а то вместе мы уже ссориться начинаем и даже ненавидеть друг друга. Я бессильно смотрел на волосатика, залитого помоями, и даже не нашелся что ответить…
Еще разок, признаться, пробовал я разделаться с ним — перевязал его, словно бородавку веревочкой, и он весь, бедняга, надулся и стал фиолетовым — и тут снова молот застучал у меня в голове, пришлось веревочку развязать.
Проходил последний год моей жизни, я же не знал, что последний, — ни о чем не подозревая, посадил весной картошку, капусту и огурцы, каждое утро выгонял своих трех овец из хлева, вечером их встречал, отделяя от стада, затем гнал к дому — бегал за ними, махая снятой с головы кепкой; осенью собрал свой урожай, спрятал в погреб, насолил бочку капусты, зарезал барана, другого продал, оставил только овцу с двумя народившимися ягнятками — приготовился зимовать. И тут случилось следующее.
Как-то вечером, задавая корм скотине, я услышал донесшееся издали, со стороны конного двора, странное скрежетание железом о железо, беспрерывный громкий лязг и удивился: что бы это могло быть? Затем вдруг понял, что это не железо скрежещет, а ржет лошадь. Я поспешил к конюшне; Буба, потревоженный моими быстрыми шагами, проснулся и захныкал из кармана: «Ну куда тебя черти несут впотьмах, иди потихоньку, не спотыкайся!» — «Молчи, малыш, — отвечал я, — слышишь, Верный кричит, он попал в беду». И точно — оставленный на ночь во дворе, старый мерин зачем-то вознамерился выбраться на волю, чего он никогда раньше не делал, и попытался прыгнуть через ограду. Она в том месте — всего лишь в одном пролете — была затянута крепким проводом, который я подобрал на дороге и, за неимением под рукою жердей, прибил провод к толстым осиновым столбам. Мерин повис на верхней нити ограды, сумев-таки переброситься передними ногами через нее, и к тому времени, когда я прибежал на конный двор, брюхо Верного было распорото поперек, словно бритвой, наружу вывалились кишки, как тряпки, и, сгорбившись, понурив голову, Верный покачивался на проволоке, уже не взвизгивая, а хрипло трубя осипшей глоткой, прижимая уши и испуганно кося на меня красными выкаченными глазами.
Я понял, что ничего уже сделать нельзя, и пошел на телятник за тупым топором, которым колол дрова для кормокухни. Верному исполнилось уже двадцать четыре года, что соответствовало почти столетию человеческого возраста, а он все еще исправно работал, пахал приусадебные участки, тягал возы с сеном, возил дрова из лесу. Теперь ему пришел каюк, и он это понимал, казалось, с ужасом глядя на меня сквозь упавшие на глаза пряди черной гривы.
Когда я стал напротив, широко расставив ноги, он вдруг вздохнул и хрипло молвил: «Бей точно промеж ушей… Да обухом, обухом, не острием!» Я вздрогнул, братцы, и уронил наземь топор; потом шагнул к нему и приподнял с его глаз длинную челку. На меня глянуло человеческое лицо! Это был мой старый знакомый, тот самый московский акварелист, с которым я как-то познакомился у костра, незадолго до его смерти, и которого похоронили рядом с Митей Акутиным… «Как вы очутились… здесь?» — спросил я у него, со страху-то выпустил лошадиную гриву и отступил назад. Он мотнул головой, снова накрылся челкой и ответил: «Я тебе шерстяную рубаху дарил? Серую…» — «Помню», — ответил я. «А помнишь, я тебе обещал сообщить, как живется на том свете?» — «Да, — сказал я и опять вздрогнул от страха. — Было такое дело…» — «Так вот… Там тоже надо работать. Вкалывать надо до хрипа! — крикнул он. — Ну, чего смотришь? Добивай скорее, не мучай…» И я поднял топор и добил Верного, на тракторной тележке вывез его за деревню и похоронил у лесопосадки в песчаной яме, а на могилу поставил тесовый памятник в виде пирамидки. А чтобы не подумали, что я сошел с ума, я в магазине перед бабами и старухами произнес длинную речь, в которой просил их не забывать о заслугах Верного перед нами, что пять лет он был единственной лошадью на всю деревню, без него туго пришлось бы, так пусть не удивляются, что я поставил ему памятник. А потом я долго искал по конюшне, хотел найти ту серую рубаху или хотя бы даже клочок от нее, чтобы отнести на могилу хозяину, да так ничего и не нашел. Может быть, я втоптал ее в навоз и вывез куда-нибудь на поле или закинул в жижу, в сливную яму, что за телятником…
Однажды осенним вечером кто-то быстро, громко постучал в окно. Я вышел. Темнела перед крыльцом какая-то высокая фигура. Это оказался …ий! Все такой же длинный, чуть сутулый, скуластый, в очках, с той же улыбочкой и все такой же белозубый… Должно быть, приехал в командировку проверить, хорошо ли я похоронил Верного. Я хотел было спросить у него по старой дружбе, что теперь будет мне за убийство акварелиста, ведь я это сделал, во-первых, по просьбе самой же лошади, которой все равно был конец, — кишки-то висели у нее до самой земли, — а во-вторых, я прикончил ее из простого милосердия, из сострадания есть ли специально такой пункт или параграф в своде законов, где сказано, что за убийство по милосердию человек ответственности не несет? Но …ий не признался, для чего приехал, и я тогда решил тоже помалкивать, сделать вид, что ни о чем не догадываюсь. Он обнял меня и заплакал.
БЕЛКА
Я, не выдержав, заплакал, потому что вспомнил, как мы дружили когда-то, как он возил из деревни картошку и была у нас в студенческом общежитии образована Академия Едоков Картофеля, и пятнадцать лет назад он был президентом этой «академии», а я — вице-президентом, а теперь мы плакали, сидя в избе, на разных концах длинной лавки, не глядя друг на друга, и каждый думал о своем. И была та ночь ужасной, мучительной для нас обоих, потому что я, так же отчетливо, как свет нагой электрической лампочки, густо покрытой мушиными точками, одиноко висящей под потолком, — как желтый свет этой бесславной лампочки, узрел погибель и безумие моего бедного друга, которого навестил в его деревенской избе после многих лет разлуки, который предстал передо мною в грязной нательной рубахе, в широких бесформенных портах, в бурых изломанных валенках, с зловещим блеском в глазах, с лысой головою, на которой лишь сзади лохмами висели длинные спутанные волосы, и в самой горячке душевной болезни, а я вспомнил, братцы, что не было у меня товарища милее …ия, и, позабыв о всякой осторожности, решил довериться ему, я показал старому другу опенка Бубу, — он показал мне свою гигантскую опухоль на ноге и предложил мне побеседовать с ним, — но лучше бы я не делал этого, потому что …ий, в галстуке, в очках, красиво поседевший, стал, наверное, довольно преуспевающим человеком, а может быть, чего доброго, вступил в заговор зверей… Он отвернулся от Бубы, не захотел даже поговорить с ним, попросту не пожелал лишней секунды внимания уделить ему, и я понял, что теперь мне не миновать кары за убитого Верного, который оказался акварелистом.