Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Штука тут в том, сказал Шнейдерман, что знание немецкого, вероятно, спасло мне жизнь.
Когда Фергусон попросил его объяснить, отчим заговорил о войне, о том, как пошел в армию сразу после Перл-Харбора, поскольку ему хотелось вернуться в Европу убивать нацистов, но из-за того, что был чуточку старше большинства парней, потому что учился в колледже и бегло говорил и по-французски, и по-немецки, не в бой его отправили, а засунули в разведку. Следовательно, никакой тебе передовой. А потому никакие пули и бомбы не свели его в могилу до срока. Фергусона, разумеется, разбирало любопытство, чем это отчим занимался в разведке, но тому, как и большинству мужчин, вернувшихся домой с войны, разговаривать об этом не хотелось. Он просто ответил: Допрашивал немецких военнопленных, беседовал с нацистскими чинушами, хорошенько применял свое знание немецкого. Когда же Фергусон попросил у него подробностей, Шнейдерман улыбнулся, потрепал пасынка по плечу и сказал: Как-нибудь в другой раз, Арчи.
Если и был в новом укладе какой-то недостаток, то лишь один: Шнейдермана совершенно не интересовал спорт – ни бейсбол или футбол, ни баскетбол или теннис, ни даже гольф, боулинг или бадминтон. Он не просто сам не играл ни в одну из этих игр, но даже взгляда не бросал на спортивные страницы, а это значило, что он не обращает внимания на взлеты и паденья местных профессиональных команд, не говоря уже о командах колледжей и средних школ, и пренебрегает подвигами всякого спринтера, толкателя ядра, прыгуна в высоту, прыгуна в длину, бегуна на длинную дистанцию, гольфиста, лыжника, игрока в шары и теннисиста на свете. Одной из причин, почему Фергусону не претила мысль о материном повторном замужестве, – расчет на то, что ее второй муж обязательно окажется спортсменом, поскольку ей самой так нравятся плавание и теннис, настольный теннис и даже кегли, – и он с нетерпением ждал, что в доме у них поселится взрослый человек, с которым можно будет заниматься всяким спортом, кидать ли бейсбольный мяч или пинать футбольный, метать мяч в корзину или играть в теннис (не важно, какой), а если вдруг окажется, что этот гипотетический отчим сам не спортсмен, останется прекрасная возможность того, что он будет болельщиком хотя бы одного вида спорта, поскольку большинство мужчин именно таковы, например, таким был его дедушка, чьим любимым видом спорта был бейсбол, и когда они вдвоем не болтали о Лореле и Гарди и не задавались вопросом, не лучше ли их короткометражки полнометражных фильмов или же наоборот, большинство их бесед было посвящено анализу сравнительных достоинств Мантла, Снайдера и Мейса, разбору таланта Альвина Дарка лупить по мячу правее от центра, когда происходит быстрая смена позиции игрока, спорам, у кого рука сильнее, у Фурилло или Клементе, или есть ли какая-то правда в истории о том, что Йоги Берра у себя в наголенном щитке держит бритву, чтобы чиркать ею по мячу перед тем, как швырнет его обратно Вайти Форду. Каждый год со своих шести до десяти лет Фергусон ходил с дедом по меньшей мере на три матча, их ежегодное турне по стадионам Нью-Йорка: «Поло Граундс» в Манхаттане, «Стадион Янки» в Бронксе и «Эббетс-Фильд» в Бруклине, где они вместе видели одну игру Чемпионата США в 1955-м, но три похода были минимумом, и после того, как у Фергусона погиб отец, а «Хитрецы» и «Гиганты» уехали из города, общая сумма в сезон обычно составляла шесть или семь поездок на «Стадион Янки», в дом, который построил Рут, и как же Фергусон дорожил этими походами в жаркие, солнечные дни июля и августа, глаза прикованы к полю с его безупречной зеленой травой и гладкой бурой почвой, регулярный парк, угнездившийся посреди огромного каменного города, пасторальные наслаждения в хриплом гаме и свисте толпы, тридцать тысяч голосов улюлюкают в унисон, вот это шум стоял, и во всем этом вот его дед терпеливо вел счет огрызком карандаша, предсказывая, попадет ли отбивающий в базу или нет, согласно тому, что он звал законом средних чисел, а это значило, что проседающий отбивающий обязан попасть, потому что ему пора, и сколько бы раз дед ни промахивался с догадкой, он никогда не отрекался от веры в свой закон, несовершенный закон чепуховой угадайки. Все эти игры с его непостижимым чудаком-Папой, кто в самые теплые дни защищал себя от солнца, накрывая лысую голову белым носовым платком, потому что в шляпе слишком жарко, а теперь, когда его больше не было, Фергусон понимал, что никто и никогда его не заменит, и уж точно не Шнейдерман, который, вероятно, был единственным нью-йоркцем во всех пяти боро, чье сердце не надломилось, когда после сезона 1957 года «Хитрецы» и «Гиганты» удрали в Калифорнию.
Стало быть, недостаток, а то и разочарование: оказаться в связке с человеком, в котором не было ни малейшего чувства к драмам и восторгам физического состязания, но если уж по всей справедливости к Шнейдерману, обратное тоже было несомненно верно, ибо неспособность Фергусона играть ни на одном музыкальном инструменте, должно быть, служила источником разочарования и для его отчима, владевшего и фортепиано, и скрипкой не на высочайшем профессиональном уровне, быть может, но на нетренированный слух Фергусона его исполнения Баха, Моцарта, Бетховена и Шуберта были бесспорными чудесами красоты и точности, не хуже чего угодно, что можно было услышать на сотнях альбомов грампластинок, которые Шнейдерман перевез с собой на Западную Центрального парка. Не то чтоб Фергусон не пытался, но его борьба хотя бы за начатки овладения игрой на клавишных закончилась провалом, по крайней мере – если верить его преподавательнице, старой курчавой мисс Маггеридж, которая, вероятно, подрабатывала ведьмой, когда не сокрушала дух маленьких детей, принуждаемых изучать игру на фортепиано. После девяти месяцев занятий, пока он учился в первом классе, его матери сообщили, что он не мальчик, а неуклюжий пентюх, а это подвело мать к умозаключению, что она заставила его заниматься слишком рано (какой там Моцарт, сочинявший симфонии в шесть и семь лет, – он не считается!), и когда она предложила своему пианисту-неудачнику, чтобы он годик отдохнул, а потом начал все сызнова с новым преподавателем, у Фергусона от сердца отлегло: больше никогда не увидит он мисс Маггеридж. Годом отдыха, конечно, стал год нью-аркского пожара, а когда они переехали в Нью-Йорк и преодолели занятное междуцарствие, младший уже был в Гиллиарде, взрослая – в смятенных чувствах, и фортепиано оказалось забыто.
Итак, Шнейдерман разочаровал Фергусона, а Фергусон разочаровал Шнейдермана, но поскольку ни тот ни другой об этом друг с другом никогда не заговаривали, всякий оставался в неведении относительно разочарований второго. Со временем, когда Фергусон стал добиваться успехов в баскетбольной команде первого курса, Шнейдерман начал выказывать кое-какой интерес к спорту, по крайней мере достаточный, чтобы сходить с матерью Фергусона на несколько матчей, где отчим подбадривал пасынка с трибун, а вот Фергусон ни на каком музыкальном инструменте играть так и не выучился. И все же, все же можно с уверенностью сказать, что Фергусон больше получил от занятий отчима музыкой, чем Шнейдерман – от таланта пасынка закидывать мячи в корзину и блокировать противника на отскоке. В двенадцать с половиной лет Фергусон не знал ничего ни о какой музыке, кроме рок-энд-ролла, который он и все его друзья единодушно обожали. Голова его полнилась текстами и мелодиями Чака Берри, Бадди Холли, Фэтса Домино и десятков прочих популярных певцов, но когда дело доходило до классической музыки, он был совершенным девственником, не говоря уже о джазе, блюзе и зачаточном возрождении фолка, о чем также пребывал в полном неведении, если не считать разве что нескольких комических баллад «Кингстонского трио», которые тогда переживали краткий успех. Знакомство со Шнейдерманом все это изменило. Для мальчика, побывавшего за всю жизнь всего на двух концертах (исполнение «Мессии» Генделя в «Карнеги-Холле» с тетей Мильдред и дядей Полом; утренник с «Петей и волком», куда он пошел со своим начальным классом в первый месяц учебы в Гиллиарде), мальчика, у которого не было ни единой пластинки классической музыки, чья мать не владела вообще ни единой пластинкой и слушала только древние музыкальные номера и всякую дрянь больших оркестров по радио, для такого мальчика, кто не обладал ни малейшим проблеском знания о струнных квартетах, симфониях или кантатах, просто слушать своего отчима, когда тот играл на фортепиано или скрипке, стало откровением, и мало того – за этим последовало и дальнейшее откровение: слушать коллекцию пластинок отчима и открывать для себя, что музыка на самом деле умеет перестраивать атомы в мозгу человека, а помимо того, что происходило в квартирах на Западной Центрального парка и Риверсайд-драйве, еще были и выходы с матерью и Шнейдерманом в «Карнеги-Холл» и Городскую ратушу, в «Метрополитан-Оперу», какие начались в первые же несколько недель после того, как они втроем устроились вместе. Шнейдерман отнюдь не выполнял никакой педагогической миссии, у него не было плана предоставлять формальное музыкальное образование мальчику и его матери, он просто желал показывать им те произведения, на какие, по его мнению, они бы откликнулись, а это означало начинать не с Малера, или Шёнберга, или Веберна, а с громыхающих, радостных произведений, таких, как «Увертюра 1812 года» (Фергусон ахнул, услышав пушку в первый раз), или напыщенных пьес, вроде «Фантастической симфонии», или же энергичной программной музыки «Картинок с выставки», но постепенно, мало-помалу он их завлек, и уже вскоре они ходили с ним на оперы Моцарта и виолончельные концерты Баха, и для двенадцати-тринадцатилетнего Фергусона, продолжавшего обожать рок-энд-ролл, который он обожал всегда, те вечерние вылазки в концертные залы служили никак не менее чем откровениями о том, как работает его собственное сердце, ибо сердцем была музыка, осознал он, полнейшим выражением человеческого сердца, и теперь, когда слышал то, что слышал, он начинал слушать лучше, а чем лучше слышал, тем глубже чувствовал – иногда настолько глубоко, что все тело его сотрясалось.