Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне кажется, что под ногами у меня расступается земля и я куда-то медленно проваливаюсь.
— За что купил, за то и продаю, — говорит Сергей после молчания.
Мы расстаемся. Я иду в общежитие. Я должна сейчас что-то сделать. Но что?
Надя сидит на кровати и вяжет шарф. Смотрит на меня спокойно-равнодушно, будто я — это вовсе не я, ее подружка. Мне очень жаль ее, смуглую красавицу нашу Надю, молчаливую из-за своей застенчивости.
Я бросаюсь к ней, падаю головой в ее колени.
— Надюша, Наденька, прости меня. Надя… Я люблю его. Слышишь? Ну что мне делать, ну что?
Надя сидит как каменная.
— Надюша, если ты не поймешь меня, если девочки не поймут, я уйду от вас. Навсегда уйду.
— С ним?
— Нет, нет… Я не могу с ним. Потому что он твой. Ты первая, самая первая полюбила его, знаю.
Мне вдруг делается как-то легко и пусто, будто то, что называлось во мне душой, в одну минуту из меня вынули.
12
На этот раз я не дожидаюсь, пока Горев останется один в своем кабинете, вхожу, сажусь у окна. Горев кивает мне, как бы извиняя за вторжение — мол, правильно, иначе ко мне не попадешь, и продолжает разговор с техником, которого я знала, только не помнила его фамилии. И забывает обо мне. Но вот он, кажется, вспоминает, что я все-таки живое существо, и свертывает разговор с техником.
— Слушаю, Рита, — говорит он.
Я молча подхожу, молча кладу на стол заявление. Он, не наклоняясь к нему и не беря в руки, читает стоя, издали, потом глядит на меня, но не отгадывает, что со мной стряслось, а просто просит:
— Ну, выкладывай. Только все! — и приготовился слушать.
— А нечего мне выкладывать. Хочу уйти, и не держите меня.
— Рита! Что за выдумки? — Но, успокоившись, Горев просит уже с другой, глубокой озабоченностью: — Объясни, что опять случилось? Не время, право, и говорить об этом…
— Вот заявление…
Горев морщится.
— Не спеши. Давай по порядку. Так я ничего не пойму. — Он взглянул на часы. — Слушай, Рита, пойдем, проводишь меня до третьего управления. Там техническая конференция. Мне хотелось побыть. Да боюсь, что без меня они и открывать ее не станут.
Мы идем по улице. Горев спешит. Он всегда спешит.
Но говорит рассудительно, спокойно:
— Такое дело заварили — и бросать бригаду? Твое начинание мы собирались сделать гвоздем слета ударников… Ну что? Что случилось? Любовь, что ли? — пробует он угадать и угадывает.
— Возможно, и любовь…
— Я ждал этого. Девичья бригада. Не впервой. А ты хотела без нее, без любви прожить? И про девчонок думала, что они такие товарищи, что влюбиться в одного парня не смогут? Что ревновать не будут? Картинку представляла? Знай только пиши открытку к Восьмому марта.
— А что вы думаете?
— Черт его знает, Рита… Я, грешным делом, думаю, что все может быть. Ну, как запретишь им любить? Ну, понравился всем один? Что делать?
— Себя оправдываете?
Ясно, откуда у Горева эти разговорчики.
Он усмехнулся:
— А я при чем?
— …Жену у брата отбили? Честно это? У брата! Как вам после этого верить?
Он как-то странно, натянуто улыбается. Мне противно смотреть на него.
— А вы не допускаете, что такое возможно? Отбить? Что значит отбить? Это же не набег половцев. Если женщина ушла к другому — значит, она любит его.
— Подписывайте мое заявление!
— Смешная ты!
— Смешны вы, а не я.
— Понятно, — говорит он. — Мне это даже приятно. Хорошие вы, настоящие юные коммунистки. Право же!
— Не уходите от своей вины.
— Вот ты и судишь меня… — Он смеется, как человек, который плюет на все обвинения. — И за Норкина будешь судить? Не суди. Скоро его не будет. Ищу замену. Вот если бы ты пошла, тогда другой бы разговор.
— Не задабривайте. Я не пойду. Можете назначить Сергея Молокова.
— Не пойдешь — не надо. О Молокове подумаю. А я-то считал, ты, такая молодая, живешь ожиданиями, хочешь идти вперед. Раньше говорили, человек первую половину жизни живет надеждами совершить что-то большое. Время ожиданий! А потом… потом живет воспоминаниями…
— Неверно это! Что значит воспоминаниями? Выходит, самая сознательная жизнь у него — в прошлом? Не может быть так.
— Я сказал: раньше говорили. Я тоже думаю, что во вторую половину у него сливается то и другое. Например, у меня. Ожидания не прошли, зато уже есть и воспоминания. Но у тебя — все еще в ожиданиях… Разве не так?
«А Сергей — уже не ожидание. Это — первое мое воспоминание, — думаю я с болью, — первое и горькое».
Но говорю:
— Не так.
— А как? Давай уж откровеннее.
Но я ничего ему не говорю. Просто я еще мало что знаю про себя. Вместо ответа спрашиваю — мне это надо обязательно выяснить, пусть он думает что угодно:
— Ну вот вы коммунист. Допустим, и лучший товарищ ваш коммунист. А вы полюбили одну. А она любит не вас, а его. И он, чтобы остаться перед вами чистым, отказывается от нее. Правильно он делает? Вы его одобряете?
— Не одобряю. Он просто дурак. Всех троих сделал несчастными… А то, глядишь, все-таки двое были бы счастливы. Теперь — ни одного.
— Это вы опять себя оправдываете?
Он сердится:
— Рита, какого дьявола тебе надо от меня?
Я молчу. Мне опять больно за него и за себя, будто меня обманули самым бессовестным образом. Мне все уже было понятно. Зачем я его спросила еще раз? Все же было ясно раньше…
Он несколько смягчается и говорит:
— Так больно, когда напоминают о брате…
«Еще бы!» — думаю я жестоко.
— Был он самый младший из нас. Женился всех раньше. Я финскую воевал, замполитрука был. Домой намеревался, а тут война. Так и не успел жениться. У братишки уже трое пацанов росли, когда его призвали на фронт. Не вернулся он. Под Варшавой похоронили. На Сандомирском плацдарме.
Голос его тихий-тихий, потом как бы угас.
Мы идем молча. В сквере трещат от мороза деревья, будто стреляет кто-то.
— Так что отбивать Валюшу было не у кого…
Он опять молчит, наверно, что-то вспоминает…
— Пацанята в первую же неделю меня стали папой звать, хотя с Валей мы ни о чем еще не думали. Это было ужасно неловко, ложно, но изменить нельзя было ничего: звали папой, и все. Тяжело было вначале. Но потом… Потом