Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Двенадцать апостолов, говоришь? И на моем перстне, значит, апостол? Который же из них?
– Андрей Первозванный, – ни на миг не замедлил с ответом Хинган. – Считается первым проповедником христианства на Руси. Распят язычниками на косом кресте, с тех пор крест этот называется Андреевским. Им, к примеру, был отмечен русский морской флаг.
Кавалеров смотрел на него неподвижными, расширенными глазами.
– Чего вылупился? – грубо спросил Хинган. – Я, между прочим, на искусствоведческом факультете учился!
Но мысли Кавалерова сейчас были далеко. Он вспоминал, как мама сказала однажды: «Я очень хотела назвать тебя Андреем, но бабушка потребовала, чтобы назвали в честь их полкового командира, с которым она воевала в Гражданскую …» Бабушка в данном случае имелась в виду совсем другая: отцова мать, деятельница партии и бывшая пламенная революционерка. Умерла она в блокаду Ленинграда, Кавалеров ее в глаза никогда не видел. Но сейчас ощутил острую, какая только в детстве бывает, ненависть к ней за то, что не дала называться святым именем – может быть, охранительным для семьи. Отца-то звали Семеном. Апостол Симеон… Хоть и совпадение, но какое совпадение!
– Ну, сговорились? – послышался нетерпеливый голос, и Кавалеров медленно взглянул на Хингана.
Он видел перед собой крепкого тридцатилетнего мужчину среднего роста, стриженного ежиком, с неровным, резко начерченным лицом и твердым, решительным ртом. Та жестокость, которой прославился Хинган, таилась в набрякших углах рта, в прищуре узких глаз, в бескомпромиссно-прямых, будто углем прочерченных бровях. Да, этот человек может сделать все, что хочет Кавалеров… и все же придется поискать другого!
Поднялся, аккуратно отставив толстостенный стакан, резко пахнущий коньяком.
– Печально, Хинган, но факт: цену ты загнул непомерную.
– Три с полтиной штуки? – усмехнулся тот. – На выбор: десять или три с полтиной?
– Десять, – криво улыбнулся Кавалеров, ощущая, как начинает трескаться броня самообладания и сквозь нее медленно просачивается бешенство. Нет, он просто уйдет – молча. Он не станет ударами вбивать в Хингана рассказ о том, что произошло c ним, когда год назад, в витрине антикварной лавочки на Арбате, он вдруг увидел этот потемневший, забитый грязью перстень, перечеркнутый косым крестом с крошечной фигуркой человека. Если бы Кавалеров знал хоть одну молитву, он помолился бы тогда. Он обратился бы к Богу, вознес благодарность небесам… Но он просто стоял и медленно, тупо размышлял, каким образом очутилась здесь драгоценная реликвия, исчезнувшая больше сорока лет назад, после того рокового ноябрьского дня, когда перестала существовать семья Кавалеровых, когда арестовали отца и мать, разгромили, разграбили дом… Какой-нибудь энкавэдэшник разжился конфискованным при обыске золотишком? Или соседи, совдеповские мародеры, растаскивая по домам оставшийся хлам, нашли перстень закатившимся в какую-нибудь щель? Теперь не узнать, да это и не важно. Кавалеров долго ждал какого-то знака от родителей – знака одобрения, благословения того, что задумал. И вот дождался! А теперь этот искусствове-ед…
«Жизнь моя – кривая улица, одни тупики да подворотни. В кои-то веки проходной двор выискался, на чистую улицу ведущий, – и здесь брандмауэр стоит. Ну уж нет!»
– Уходишь, значит? – со вздохом спросил Хинган. – Жаль, жаль…
Голос его звучал странно-вяло. Позевывая, он взял со столика телевизионный пульт, резко вытянул руку.
Кавалеров мельком глянул на зарябивший экран, на Хингана, который тоже смотрел на этот экран с таким видом, будто надеялся обнаружить среди мельтешения пятен что-то важное. Помнится, стало как-то странно, муторно как-то на душе, однако Кавалеров все-таки пошел к двери – но замер, услышав свой собственный голос:
– Мне плевать, как ты намерен извращаться. Это дело твоей изобретательности. Мне только нужно, чтобы при взгляде на труп даже менты поседели, не говоря уже о семье!
Почудилось, меж лопаток воткнули осиновый кол. Неуклюже, всем телом обернулся… чтобы увидеть свое лицо – мертвенно-застывшее, бледное – на экране телевизора. Полуприкрытые веки маскировали выражение глаз, и все равно Кавалеров на какое-то мгновение испугался этого чужого лица с резиново шевелящимися губами:
– Дашенька Смольникова, семи лет. Школа недалеко от Смоленской набережной. Мой человек задержит машину матери, а ты сделаешь с девчонкой то, что я скажу.
Хинган взмахнул пультом, выключая телевизор, и пропустил мгновение, когда рука Кавалерова скользнула в карман и выдернула пистолет.
– Кассету. Живо.
Хинган покорно нажал на кнопку пульта, взял вылезшую с жужжанием кассету, протянул Кавалерову. Лицо его было спокойным, только глаза странно мерцали:
– Не стреляй, ладно? Зачем? Сбегутся мои… как это? – пощелкал пальцами, вспоминая. – Сбегутся мои бодигарды – на куски разорвут.
– Ладно, живи, – проскрипел Кавалеров, – пряча кассету в карман. – Ис-кус-ство-вед хренов… живи! Только запомни: не все ты можешь в свою коллекцию захапать!
Хинган кивнул, переводя взгляд на экран. Пошевелил пальцами на пульте… и Кавалеров качнулся, будто от удара в лицо, снова увидев резиновую маску и услышав голос:
– …чтобы при взгляде на труп даже менты поседели…
Экран погас.
– Видишь? – обернулся к нему Хинган. – Я нажимаю eject. По идее, кассета должна вылезти, но этого не происходит. На самом деле источник воспроизведения находится вовсе не здесь. То есть ты можешь пристрелить меня и разгромить все вдребезги – если успеешь, конечно, – однако запись нашего разговора все равно сохранится. Вот такой вариант… С другой стороны, как только дело будет сделано и я получу перстень, ты в обмен получишь матрицу, с которой и делаются копии. Понимаешь? Но только так: в обмен на перстень! По рукам? И, ради бога, не вздумай потерять колечко или принять какие-то меры против меня. Вместе сядем, ты же понимаешь? Ну а кому из нас на нарах будет лафа, а кому почки отобьют, ты уж сам кумекай. Так что лучше не надо ничего такого. Ну что тебе эта железяка? В крайнем случае сделаешь копию, если денег куры не клюют. А вот страсть истинного коллекционера замены не допускает. Приходится идти на все, буквально на все, ты понимаешь?
Кавалеров кивнул, размышляя: а понимает ли Хинган, что существует и другая страсть, которая не допускает замены? Месть, например. Или верность… Понимает ли Хинган, что сам подписывает себе смертный приговор?
И вот наконец пришло время привести приговор в исполнение.
…Кавалеров провел ладонью по двери, потом сунул руку под борт куртки. Здесь в ременной петле покачивался маленький, чудовищно острый топорик, давно уже похищенный на кухне. Бодяга с этим перстнем тянулась так долго не из-за желания Кавалерова тренировать свою волю или из-за потребности непременно увидеть переделанного Хингана. Чушь. Надо было сдернуть перстень еще там, в саду, когда бесчувственное тело Хингана волокли к забору. Кавалеров пытался, однако кулаки этого мерзавца после чудовищного африканского укола были судорожно стиснуты. Не вышло тогда, ну а потом…