Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Теперь бы ей сказать», — вертелось в голове Лизаветы в то время, как она убирала снятые с цесаревны драгоценные наряды, а цесаревна, полулёжа в глубоком кресле перед камином, смотрела на разгоравшиеся в нём дрова. В высоком, глубоком покое никого, кроме них, не было, и более удобной минуты трудно было найти. Но не успела она открыть рот, чтоб приступить к щекотливому разговору, как вошла Шувалова, и пришлось волей-неволей снова отложить обещание, данное куму.
Мавра Егоровна сопровождала свою госпожу, и рассказывать ей о том, что сама она видела и слышала, было не для чего. Как и все, заметила она смущение и угрюмость царя, а также как он избегал смотреть на тётку; видела она также собственными глазами торжество фамилии Долгоруковых и их приверженцев — торжество, омрачённое отчасти неотразимыми прелестями цесаревны.
— Что бы вам, ваше высочество, задать им праздник у нас, в Александровском! Показали бы мы им, как люди с чистой совестью веселятся, — сказала Шувалова, присаживаясь к столику со шкатулкой из розового дерева с жемчугом, который она принялась нанизывать на крепкую, вощёную нитку.
Мысль эта пришлась как нельзя больше по вкусу цесаревне.
— И то! — весело вскричала она. — Сегодня же закину об этом словечко царю. Мы им такую охоту на зайцев да на волков устроим, какой Долгоруковы и во сне не видывали! Потом катанье ночью, при свете факелов, в парке, иллюминированном разноцветными фонарями... В деревьях-то, покрытых инеем, как будет чудесно! А каких он у нас песенников услышит! Заставим и слепца нашего, Григория Михайлова, ему родную песню спеть, а малороссы наши пусть перед ним по-своему пропляшут. Веселили же мы его в Петербурге при Меншиковых, почему же не позабавить его при Долгоруковых?.. А что-то теперь поделывает разрушенная невеста? — продолжала она всё ещё с иронией, но, как показалось Лизавете, на этот раз не без оттенка жалости в голосе. — Кстати, — прибавила она, обращаясь к Праксиной, — я вчера спрашивала у тебя, не слыхала ли ты чего-нибудь про Меншиковых, и ответа на мой вопрос не дождалась: ты заговорила про свою свадьбу... Почему не хочешь ты со мною говорить про Меншиковых, тёзка? Я давно замечаю, что ты избегаешь даже имя их при мне произносить, почему?
— Не хочется расстраивать ваше высочество неприятными воспоминаниями.
— Ну, то, что происходит теперь, так скверно, что, пожалуй, вспоминать про прошлое даже отрадно, — со вздохом заметила цесаревна. — Я часто про Меншиковых вспоминаю, и мне досадно, что ни от кого не могу ничего про них узнать... Ты, верно, что-нибудь про них слышала, тёзка?
— Слышала, ваше высочество, — решилась ответить Лизавета, притворяясь, что не замечает знаков, которые ей делала испуганная Шувалова.
— Скажи мне всё-всё, что ты слышала! Я хочу знать... От кого ты об них слышала? Кто там был? Да не бойся же, глупая! Разве я могу тебя выдать? Чего же ты боишься?
— Одного только — огорчить ваше высочество, ничего больше, и, если вы приказываете, я вам всё скажу, что узнала о них от человека, который прямо оттуда, из Берёзова, и который их видел, говорил с ними...
— Говори, говори!
Лизавета стала рассказывать слышанное от Ермилыча.
Долго длился её рассказ. В то время, как она постепенно одушевлялась под впечатлением слышанного от старика, в воображении её воскресали, как живые, картины ужаса, тоски и отчаяния, переживаемые сосланными и переносимые ими с таким изумительным терпением и душевным величием. Передавала она эти подробности так живо и красноречиво, что слушательниц её мороз продирал по коже, и сама она холодела от мысленно переживаемых чужих страданий.
Короткий зимний день подошёл к концу, и комната погрузилась во тьму. В камине давно прогорели дрова, и начинали уже подёргиваться золой уголья. Чтоб не нарушать настроения, которому и она тоже невольно поддалась вместе с цесаревной от рассказа Праксиной, Мавра Егоровна тихонько поднялась с места и подложила дров в камин... Забегали по уголькам огненные языки, ожили пёстрые цветы ковра, покрывавшего пол комнаты, забелел кружевной шлафрок цесаревны, заалели туфельки на её стройных ножках, вытянутых перед камином, и выступило из тьмы её побледневшее от душевного волнения лицо с широко раскрытыми от ужаса и изумления глазами.
— А она... Мария, бывшая царская невеста... перед которой все здесь преклонялись, на которую мы все смотрели как на будущую царицу?.. Видел он её? Очень она несчастна? Очень переменилась? Боже мой, Боже мой, как можно жить в таких условиях! Как можно не сойти с ума!
— Ваше высочество, дозвольте мне вам в другой раз рассказать то, что я узнала про княжну Марию: вам скоро пора одеваться, чтоб ехать во дворец, и я боюсь...
Сбивчивое и растерянное возражение Праксиной прервали на полуслове. Цесаревна догадалась, что она не желает продолжать своё повествование при свидетельнице, и, повернувшись к Шуваловой, она попросила её распорядиться о каких-то подробностях её причёски, тут же ею придуманных, о которых надо было переговорить с волосочёсом.
Догадалась и Мавра Егоровна, для чего её высылают, и беспрекословно, поднявшись с места, вышла, затворив за собою плотно дверь.
Очень может быть, что опытная в придворных интригах Шувалова и сама была рада не слышать то, что было опасно знать в это смутное и полное подвохов и злых подозрений время.
— Мы теперь одни, можешь говорить без опасений, — сказала цесаревна, переждав, чтоб удалились шаги покинувшей их гофмейстерины.
И, предвкушая открытие ещё интереснее и любопытнее слышанного, она уселась в кресле своём поудобнее и приказала Лизавете подойти к ней ближе и сесть на подушку у её ног.
— Ваше высочество, — начала Праксина не без волнения, — то, что я вам скажу, никто здесь не знает, и, если, Боже сохрани, дойдёт до Долгоруковых, наших страдальцев постигнут такие муки...
— Говори! Как ты смеешь мне не доверять? — вскричала запальчиво цесаревна. —