Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я этому Лозе не доверяю, – ворчит пан Станислав. – По мне он чудак, странные вещи выкидывает, особенно, когда с иностранного на польский язык переводит; страшно имена и фамилии коверкает, причем нарочно, говорит, что они так лучше для него звучат. Но в одном ты, Доминик, прав: двигаться стоит. Потому что, признаюсь, Викторина я тоже не узнаю. Изменился он, хотя кто знает, не в лучшую ли сторону. Я и сам бы рад куда-нибудь двинуться. В последнее время я чувствую, будто я… Запутался, что ли. Криница, говоришь? Пусть будет и Криница.
В этот вечер новый Викторин Богуш внимательно рассматривает портреты старого Викторина Богуша. Он восхищается прямой осанкой, напомаженными усиками, красивыми руками с пальцами пианиста. Сам при этом выпрямляется, крутит усы, разглядывает свои руки. Он это? Не он?
Он беспокойно выглядывает в окно, испуганный шорохом в кустах под окном. Змеиное сердце бешено бьется – неужели настоящий Викторин вернулся, чтобы забрать свое, а Якуба снова сделать Якубом? Может, паны сильнее всех змей, всех желаний, заклинаний и Нелюдимов?
Но это всего лишь дрозд шарит в кустах в поисках червей.
XLIII. О Викторине и о Якубе
Сказывают, что перед рассветом наступает час, когда реальность становится тоньше лепестка мальвы. В этот час даже те, кто не смог за всю ночь сомкнуть глаз, хотя бы на миг впадают в забытье и погружаются в мир ночных грез. В этот час даже кровь медленнее течет по жилам. В этот час люди умирают чаще всего.
Викторин почувствовал, как за стенами усадьбы ночь вскипает от хамов. Хамы родятся из тьмы, выбираются из тайных нор, из засеянных озимых полей и маслянистой навозной жижи. Грозно сверкают их зубы и глаза, сверкают лезвия серпов, кос и ножей. Их все больше и больше, целые стаи. А Викторин, хоть и ощущает их присутствие, не успевает даже открыть рот, чтобы закричать, – заяц загнан сворой гончих.
Хамы врываются на панский двор молча, почти беззвучно. Слышен лишь скрежет открываемых ставней, да доски скрипят в полу. Они идут. Порой раздается отрывистый крик или сдавленный стон – это хамы сводят счеты с дворовыми. И вдруг – конец тишине, усадьба взрывается шумом и гамом, звоном разбитого стекла. Слуги кудахчут, словно резаные куры, скулят, как побитые собаки.
Времени нет. Богуш вылезает из постели, но движения его вялые. Руки, ноги – каждая конечность весит чуть ли не центнер, и воздух кажется вязким и плотным, как вода. Викторин подползает к окну на четвереньках.
Дверь с грохотом распахивается, и в спальню входят Викторин Богуш. Тот, настоящий. Усы обвисли, лицо изуродовано, черный плащ накинут поверх крестьянской сермяги. Из-за этого плаща они чем-то похожи на жида или на ксёндза – ни на кого хорошего, во всяком случае. Они пахнут потом и кровью. Они ничего не говорят. Им и не нужно ничего говорить. Вместо слов – запекшаяся кровь на его руках.
– Вельможный пан кричали, – заботливо замечают они.
Только тогда до Викторина доходит, что спальня движется и ритмично стучит. И сразу после этого он понимает, что это вовсе не спальня, а купе поезда, и что это не помещик Богуш, вернувшийся с местью, а Самуил Вата, слуга, который осторожно трясет его за плечи.
– Вельможный пан кричали, – ласково повторяет Самуил.
Викторин окидывает полуосознанным взглядом купе, обитые вишневым бархатом сиденья и подушки с бахромой. Напротив спит пан Станислав, безвольно покачиваясь в такт стуку колес, прикрыв лицо листком «Львовского курьера», или «Лембергерки»[32], паршивой проправительственной газетенки. За окном величественные горы, выше всех тех гор, что Викторин видел что в нынешней, что в предыдущей жизни, прекрасные, в осеннем облачении. В купе душно, на оконном стекле собирается влага, но никто не открывает окно, чтобы внутрь не попал густой, смолистый дым от паровоза.
В эту минуту пан Богуш благодарит Господа Бога, что не уволил Вату со службы. Сразу после своего превращения, к огромному сожалению Самуила, Викторин стал одеваться и мыться сам, даже спину не просил себе потереть. Не хочу, говорил он, чтобы чужой мужик намыливал меня. Не желал он также, чтобы ему помогали с едой и подносили то такую тарелку, то сякую. Был против, чтобы ему начищали до блеска сапоги. Он даже не разрешил Самуилу спать на полу в изножье своей кровати, так как лакей был почти в два раза старше его.
В итоге Викторин решил прогнать лакея, выплатив ему выходное пособие за квартал или даже больше вперед, чтобы тот смог найти себе какую-нибудь другую работу. Услышав это, Вата заревел, как баба, заявив, что выгнанный лакей – как брошенная жена: никто не захочет его к себе принять, ведь если его уволили, значит, на то была причина. А он старый уже, никакому ремеслу не обученный, работать на земле здоровье не позволит. Он лакеем только быть умеет и хочет, и никем другим. Он искренне пана Викторина любит и готов за ними отправиться в дальние страны, хотя бы и на край света, коли ясновельможный пан такое путешествие задумают.
Тогда изумленный пан Богуш спросил, зачем это ему отправляться куда-то на край света, а Самуил на это: а для того, чтоб, например, уничтожить волшебное кольцо на огненной горе, как в одной сказке, что Самуил некогда читал. Викторин ответил слуге, что это чушь, что никаких колец ни на каких горах он уничтожать не будет, на хрен это ему надо. У Самуила закончились аргументы, и он разрыдался, как маленький ребенок. Так он и остался.
И вот пан Богуш, весь вспотевший после жуткого сна, выходит в коридор, а оттуда на внешнюю галерею вагона. Собравшиеся там элегантные господа и прекрасные дамы курят кальяны и сигареты, пьют подносимое официантами вино, смотрят на проплывающие мимо горы с переливающейся внизу, в долине, лентой Попрады и гадают, с какой стороны окажется появившаяся впереди вершина, справа или слева от реки. Поезд идет до Кракова – сначала по направлению к Львову, но уже в Тарнуве сворачивает на юг и углубляется в горный массив, тяжело пыхтя на каждом подъеме и перевале, пока наконец не достигает извилистой, но удобной долины Попрады. Линию открыли недавно, и работы на ней ведутся до сих пор; то и дело приходится останавливать движение – здесь поправляют насыпь, там ремонтируют мост, поврежденный