Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я посмотрел на Свидетельницу Иеговы, посмотрел на лесбиянку. Я хотел сказать коменданту Зурену, что тут напрашиваются кое-какие аналогии с моим родным миром, откуда я прибыл, но не смог. Я вообще больше не мог выдавить из себя ни слова, как будто мне язык отрезали. И в голове тоже была странная пустота. Я даже уже не понимал, что говорить такое Зурену было бы странно и недопустимо.
А комендант потащил меня дальше, теперь уже чуть ли не под руку. На краю площади валялись два трупа, тоже женщины, у обеих головы превращены в кашу автоматными очередями.
— А вот эти две русские пытались сбежать сегодня ночью, — затараторил Зурен, — Наслушались болтовни охраны, что якобы наш Рейх сдается их Советскому Союзу! Я, конечно же, уже наказал охранников за разговорчики. А этих сук просто пристрелили. Эти военнопленные, у русских свиней женщины тоже воюют, даже носят погоны, ну не мерзость ли, рейхсфюрер? Вот потому мы и бьем русских уже третий год подряд, что наша немецкая женщина знает свое место. А кто не знает — так тех мы учим, в местах вроде нашего лагеря.
Я молчал. А Зурену, похоже, было все равно, он был достаточно туп, чтобы даже не интересоваться причинами моего странного молчания.
— Казни заключенных со вчерашнего дня запрещены, — напомнил коменданту Гротманн, — Вы же читали приказ.
— А это формально не казнь, штандартенфюрер, — оправдался Зурен, — Формально это предотвращение побега. А вчерашний приказ я соблюдаю, у нас в этом смысле строго. Тем не менее, я просил построить нам газовую камеру, как в Аушвице, я уже много раз подавал рейхсфюреру рапорты, что расстреливать больных или старых, или отказников от работ слишком дорого и долго. Патроны следует тратить на вражеских солдат на фронте, а не на эту шваль. Если рейхсфюрер позволит, я даже готов показать ему место, где можно построить газовую камеру, я уже даже произвел все расчеты…
Я молчал.
А Гротманн все больше нервничал из-за моего странного молчания.
— Рейхсфюрер сейчас не намерен обсуждать этот вопрос, штурбаннфюрер, — заявил Гротманн коменданту, — Сказано же. Казни отменены.
Но Зурен уже тащил меня дальше, мимо бараков и каких-то хозяйственных строений. Заключенные женщины так и остались стоять на плацу.
— Генрих, ты как, ты здоров?
Это уже мой личный врач и лучший друг Гебхард, суетится вокруг меня. Я молчал.
— А вот тут у нас дети, содержатся отдельно, — продолжал Зурен.
Обиталище детей напоминало человейник, иначе не скажешь.
Вроде и большой барак, но слишком маленький для трех сотен детей. Дети все тоже в полосатой форме. И такие же изможденные, как и их матери, и такие же бритые налысо. В бараке длинные нары, на которых дети сидят в тесноте, чуть ли не друг на дружке. Грязь, вши, воняет отвратительно. Но никто из детей не плачет, не говорит ничего. Я смотрю на них, и понимаю, что у этих детей, даже у самых маленьких, на плач уже просто не осталось сил.
— Вот этот помер, кажется, — Зурен указывает на мальчика лет пяти, мальчик и правда не двигается, — Мрут, как мухи, рейхсфюрер! Слабая порода, ибо рождены от предательниц Рейха или расово неполноценного элемента!
Я молчу.
— А вот тут у нас бордель, рейхсфюрер, лучший бордель во всей системе концентрационных лагерей нашего Рейха. Разумеется, охране его посещать запрещено. Но мы премируем посещением борделя заключенных из мужского лагеря. Работают в борделе наши же заключенные-женщины. Им не привыкать, не все из них раньше были проститутками, но все они — изменницы Рейха или представители расово неполноценных народов, а значит, они шлюхи по определению.
Зачем Зурен мне все это рассказывает? Разве Гиммлер тут не был раньше? Разве не Гиммлер этот лагерь построил? Черт знает что. Судя по всему, Зурен все это рассказывает, потому что это ему просто нравится. Если бы я приехал сюда еще раз завтра — комендант бы рассказал мне все это еще раз, с тем же удовольствием.
— А вот это лазарет. Здесь наш замечательный доктор Гебхардт проводит свои исследования…
В лазарете воняло. Кровью, смертью, больничной химией и чем-то еще.
— Вы не подумайте, рейхсфюрер, больных тут нет. Тех сволочей, кто притворяется больными и отказывается работать — таким мы немедленно пускаем пулю в затылок. Так что тут у нас случаи особые. Вот той девушке, например, доктор Гебхардт удалил кусок плоти, на животе, как видите, и внес в рану грязь и осколки стекла, чтобы спровоцировать раневую инфекцию.
— Да-да, — подтвердил Гебхардт, вылезший вперед коменданта, — Доктора пытались спасти эту несчастную, мы тестировали на ней эффективность сульфаниламида. Но увы — она умирает, началась гангрена внутренних органов. Я очень надеюсь, Генрих, что новая политика в отношении казней заключенных не распространяется на тех, кто участвует в научных экспериментах. Потому что мне нужно еще женщин двадцать, чтобы закончить отчет по сульфаниламиду, и скорее всего все они погибнут. Но эти эксперименты нужны для Рейха, жизнь германских солдат зависит от них!
Я молчал.
А Зурен говорил, пытаясь переорать Гебхардта:
— Гляньте лучше на вон ту дамочку, рейхсфюрер. Она не участница экспериментов доктора Гебхардта, но случай интересный. Она была проституткой в нашем борделе, забеременела и скрывала свою беременность. И каким-то образом пудрила нам мозги вплоть до восьмого месяца беременности. Однако она цыганка, а цыганам у нас в лагере размножаться запрещено… В результате наши доктора ей сделали принудительный аборт, аборт на восьмом месяце беременности! Этим занимались наши лагерные врачи, без участия вашего друга доктора Гебхардта, между прочим. А вообще цыган мы обычно стерилизуем. Я сейчас покажу вам новое оборудование для этого, рейхсфюрер. Мы его заказали как раз после того, как эта цыганка каким-то образом умудрилась избежать стерилизации во время поступления в наш лагерь…
Грянул оглушительный звук пистолетного выстрела, по лазарету разнесся запах гари, на миг заглушивший больничные ароматы и даже вонь гнойников.
Зурен взмахнул руками и рухнул на пол, по пути схватившись за пустую больничную койку и перевернув её. Я всадил этому подонку в голову еще две пули, и только тогда Зурен перестал дергаться. И заодно болтать.
Сопровождавшие меня эсэсовцы закричали, женщины-охранницы завизжали, кто-то громко выругался. А вот чего никто не сделал, так это не попытался мне помешать.
Мой лучший «друг» доктор Гебхардт застыл с открытым ртом. А