Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Излагая своё видение, тот говорил:
«Вблизи Каракорума и на берегах Убса-Нора вижу я огромные многоцветные лагери, стада скота, табуны лошадей и синие юрты предводителей. Над ними развеваются старые стяги Чингисхана… Я не слышу шума возбуждённой толпы, певцы не поют монотонных песен гор, степей и пустынь. Молодые всадники не радуются бегу быстрых коней. Бесчисленные толпы стариков, женщин и детей стоят одиноко, покинутые, а небо на севере и на западе (т. е. там, где простираются земли лало. – Л. Ю.) всюду, где только видит глаз, покрыто красным заревом. Слышен рёв и треск огня и дикий шум борьбы. Кто ведёт этих воинов, проливающих свою и, чужую кровь под багровым небом?»
Очевидно, Унгерн надеялся, что этим человеком будет он сам. Да и не он один так думал. В Монголии долго сохранялся слух о том, будто перед последним походом на север Богдо-гэген подарил барону рубиновый перстень со свастикой, принадлежавший якобы самому Чингисхану.
Революцию в России Унгерн считал началом конца всей европейской цивилизации, которая будет окончательно разрушена апокалиптическим столкновением двух рас, причём, как он говорил, «собравшихся вкупе». Затем, после победы «жёлтой расы», и должен явиться Михаил. Но саму эту победу Унгерн соотносил с буддийской экспансией на запад. По его словам, покорение кочевниками Сибири возможно лишь при условии «проникновения буддизма в среду русских». Предполагалось, надо думать, и его дальнейшее триумфальное шествие. У красных командиров такие высказывания барона могли вызвать лишь дополнительные сомнения в его здравом рассудке. «Заражён мистицизмом, – характеризуется он в протоколе одного из допросов, – и придаёт большое значение в судьбе народов буддизму».
Нет, кажется, никакой логики в том, что библейский Михаил должен почему-то появиться на развалинах поглощённых «жёлтым потопом», обращённых в «жёлтую веру» России и Европы. Но противоречие исчезает, и вся картина обретает совершенно иной смысл, если на место «Михаила, князя великого», подставить не Михаила Александровича Романова, а Будду Майтрейю, в монгольском произношении – Майдари. В китайской же транскрипции – Милэ, имя буддийского мессии и вовсе приближалось по звучанию к имени спасителя в пророчестве Даниила.
О существовании этого чрезвычайно почитаемого монголами божества Унгерн, безусловно, знал, наверняка бывал в храме Майдари-сум, где стояло его гигантское позолоченное изваяние, и весной 1921 года мог наблюдать в Урге ежегодный праздник «Круговращение Майдари»: в этот день статую «доброго Будды» торжественно везут на зелёной колеснице в окружении тысячных толп, и ламы вырывают друг у друга оглобли, ибо тот, кому посчастливится хоть несколько шагов провезти Майдари, впоследствии возродится для вечной жизни в его будущем царстве.
Едва ли Унгерну были известны все подробности его пребывания на небе «Тушита» – в мире богов на вершине горы Сумеру, где ныне он находится в чине бодисатвы. Но достаточно было знать главное: Майдари должен появиться на земле, когда после победы Шамбалы «колесо учения» Будды прокатится по всему миру и народы объединятся под скипетром единого праведного властителя-чакравартина, какими в прошлом были Чингисхан и Хубилай. Затем наступит вселенское царство Майдари – последний и бесконечный период всемирной истории, своего рода постистория. Именно поэтому из всех божеств ламаистского пантеона один Майдари изображался сидящим на троне по-европейски, с ногами не поджатыми под себя, а спущенными вниз – в знак готовности сойти на землю. Но эту позу Унгерн вполне мог счесть и свидетельством его западного происхождения, вернее – какого-то особого, синкретического. Люди такого склада легко строят глобальные концепции, опираясь на сугубо внешнее и частное.
Но торжеству воинов Ригдан-Данбо и пришествию Майдари должны предшествовать обычные перед концом света бедствия: эпидемии, войны, повреждение нравов, физическое вырождение человека и животных – словом, всё то, что предсказывал пророк Даниил накануне явления Михаила и что Унгерн в годы Гражданской войны видел вокруг себя в настоящем или предвидел в ближайшем будущем.
Он, возможно, так со всей определённостью и не сформулировал для себя тезис о том, что Михаил и Майдари есть лишь два имени одной сущности, но мир его идей вообще зыбок и расплывчат. Здесь всё плавает в бессловесном тумане, колеблется, подразумевается. Во всяком случае, он вполне способен был считать себя предтечей грядущего мессии. Если это так, тогда все разнородные и трудносовместимые элементы его доморощенной эсхатологии уже не кажутся противоречащими друг другу. Реставрация европейских монарших домов и династии Цинь становится прологом всемирной монархии теократического толка, а вера в Священное Писание не исключает уверенности, что распад прогнившего, охваченного революционным безумием Запада будет сопровождаться триумфом буддизма, ускорить который должна центральноазиатская федерация кочевых народов. В таком случае система взглядов Унгерна обретает ту завершённость, цельность и абсолютную самодостаточность, какие свойственны порождениям параноического мышления.
И очень может быть, что все эти видения «ужасных картин развала человеческого общества» вставали перед ним в моменты галлюцинаций, вызванных кокаином или опиумом.
Однажды глубокой ночью Унгерн привёз Оссендовского к монастырю Гандан. Автомобиль с шофёром они оставили у ворот и в темноте, сквозь лабиринты узких проходов между кумирнями, юртами и двориками с трудом выбрались к вершине холма, к храму Мижид Жанрайсиг. «У входа, – пишет Оссендовский, – горел единственный фонарь. Обитые железом и бронзой тяжёлые двери были заперты, но Унгерн ударил в висевший рядом большой гонг, и со всех сторон сбежались перепуганные монахи. Увидев страшного барона, все пали ниц, не смея поднять головы. „Встаньте! – сказал им генерал. – И впустите нас в храм…“ Как и в большинстве ламаистских храмов, тут висели всё те же многоцветные флаги с молитвами, символическими знаками и рисунками, с потолка спускались шёлковые ленты с изображениями богов и богинь. По обеим сторонам алтаря стояли низкие красные скамейки для лам и хора. Мерцающие лампады бросали обманчивый свет на золотые и серебряные сосуды и подсвечники, стоявшие на алтаре, позади которого висел тяжёлый жёлтый шёлковый занавес с тибетскими письменами. Когда ламы отдёрнули этот занавес, то в полумраке, едва освещаемая лампадой, показалась золочёная статуя сидящего на лотосе Будды… Согласно ритуалу барон ударил в гонг, чтобы обратить внимание бога на свою молитву, и бросил пригоршню монет в большую бронзовую чашу. Затем этот потомок крестоносцев, прочитавший всех философов Запада, закрыл лицо руками и стал молиться. На кисти его левой руки я заметил чёрные буддийские чётки…» Когда минут через десять они вышли наружу, Унгерн сказал: «Я не люблю этого храма. Он новый и сооружён недавно, после того, как ослеп „живой Будда“. Прошло слишком мало времени, чтобы на лике Бога запечатлелись все слёзы печали, надежды и благодарности молящихся».
Действительно, Мижид Жанрайсиг был построен лишь в 1914 году; Унгерн не чувствовал в нём мистической тайны, да и в остальном всё очень похоже на правду – вплоть до чёток на запястье. Сомнительно, чтобы Унгерн прочёл «всех философов Запада», – в таком случае он должен был и говорить, и писать несколько иначе, но если бы он распахнул халат, Оссендовский мог бы заметить то, что позднее видел Алёшин: висевшие на шее у барона шнурки с амулетами и ладанками-гау.