Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но зато есть такие, которым отвечать уже никак невозможно. Я не за брань их сержусь — а уж как они ругались! Но иная брань приносит только честь и ничего дурного. Я сержусь… впрочем, нет, не сержусь: и сердиться на них нельзя. Это целая толпа пишущей братии, когда-то, от предков наследовавшая несколько либеральных мыслей, но в совершенной их наготе и наивности, безо всякого их развития и толку. Что у Белинского и Добролюбова предлагалось всё же с некоторою последовательностию, то утратило у них все концы и начала Я уверен, что явись теперь опять Белинский и если им не скажут, указывая перстом, что вот это сам Белинский, то они тотчас же бросятся ругать его. Впрочем, если и укажут, то разве только подождут немного, а через месяц какой-нибудь все вдруг бросятся и начнут ругать. Толку никакого. Первая их забота, разумеется, чтоб было либерально. Но как написать либерально? — он уже и не знает, забыл; потому что никогда не имел ни одной своей мысли и совершенно не знает, что в сущности должно оказываться либеральным. Большая часть из них пишут наудачу, на всякий случай. Девочка воткнула булавку в голову другого ребенка, и вот они находят, что это хорошо, потому что либерально: она протестовала против деспотизма.* С фактами участившихся самоубийств или ужасного теперешнего пьянства они решительно не знают, что делать. Написать о них с отвращением и ужасом он не смеет рискнуть: а ну как выйдет нелиберально, и вот он передает на всякий случай зубоскаля. Для этого выработался у них отвратительнейший и глупейший тон. Взяли Хиву, и он тотчас же теряется: он не знает, либерально это или нет? Хвалить, — пожалуй, выйдет нелиберально. Восторгаться — непременно нелиберально! Хулить? Пожалуй, тоже нелиберально: Вамбери похвалил. И вот он мечется туда и сюда: «Я радуюсь… а впрочем, пожалуй, не радуюсь… впрочем, пожалуй, отчего же не радоваться, а впрочем, пожалуй, и нечему радоваться» и т. д. и т. д. — три столбца. Позубоскалить на всякий случай все-таки как будто либеральнее.*
Всего забавнее, что у них в подобных затруднительных случаях проглядывает уловка показать, что он что-то знает: «Вот только бы дали нам написать, дали б высказать; эва, что бы мы тогда насказали! А теперь вот поневоле зубоскалим! Но зато сколько мы знаем!.. И-и-и, сказать нельзя, сколько знаем!»
Неужели же отвечать таким, пускаться с ними в полемику? Только развороти муравейник — беда! Впрочем, им, видимо, приятно бы было связаться, я замечал это по многим признакам. И уж как задирали! Они объявляли меня «сыскно-полицейским писателем», в другой раз объявили крепостником, вздыхающим по «крепостному состоянию». Ну что же я стал бы им отвечать?
Вот очень недавний анекдот, довольно характерно рисующий эту среду.
Недавно в нашей газете передавалась всем теперь известная история монаха отца Нила и упоминалось о некоторых секретных похождениях его.*
При этом мы заявили, что у нас есть особенный тип таких барынь, которые хоть и очень богомольны, но вместе с тем и наклонны к некоторым уже непозволительным снисхождениям к служителям церкви. Приведем, впрочем, наши слова; тут дело именно в том, как он их понял: «…вернее сказать, пламень набожности принимает в высшей степени неестественную потребность, так сказать, усластить, заласкать, залюбить, лично и даже по-земному, самого уважаемого и чтимого ими служителя Божия. Мы заметили, что в католицизме эти случаи повторяются чаще, чем у нас, у нас же совсем даже редки… Вначале, например, из самой горячей набожности посылают служителям Божиим конфеты, сласти, не рассуждая, что, как ни невинны эти посылки, всё же они дьявольский соблазн; и затем постепенно расширяют идею о конфетах до пределов совсем непозволительных. Всего любопытнее, повторяем это, что вся эта неестественность рождается почти из похвального чувства и до того обманывает природу, что в моменты сильнейшего грехопадения уживается с молитвами, молебнами, постами и проч. Прибавим, что народу такие утонченности совсем не знакомы; они только у барынь, да еще у редких. Если же и происходят у монастырских грехи с женщинами из народа, то уже совсем как грехи — вполне откровенно и безо всякого ложного оттенка святости».
Тип отвратительный, но весьма любопытный и стоящий внимания, как болезненный нарост нашей цивилизации. Верно обрисованный художником, например, в романе, он дал бы художнику славу. И что же? фельетонист не понял ни типа, ни иронии нашего изложения. Он вообразил, что мы хвалим этих барынь! Ну и тотчас же разругал: либеральная тема!*
— Уверяю вас, — сказал мне один мой знакомый, которому я с удивлением сообщил листок, — уверяю вас, что он совершенно так понял, как написал, безо всякого коварства. Напротив, это естественное, так сказать, фельетонное отупение чувств, мыслей и всякого соображения — десятилетнее отупение от десятилетнего либерализма с чужого голоса и несвойственного его голове. Тут окончательная утрата понимания всего, что вне их приемов, привычек и ихнего казенного и вымученного фельетонного слога… утрата почти языка человеческого…
Верю. Так что даже простительно. Ну так как же этаким отвечать?
Попрошайка*
«Я знал одного любопытного попрошайку, — рассказывал один раз покойный Д. — Это покойный С. Его иные помнят. Человек был умный, скромный, знавший себе свою цену, имевший свой особый, довольно любопытный род собственного достоинства и постоянно умевший водить знакомство в кругах несколько высших его собственного общественного положения. Между прочим,