Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При жизни, как известно, он сумел опубликовать только два свои «взрослые» стихотворения и всего однажды на сцене ленинградского Дома печати прошла его пьеса «Елизавета Бам», написанная в 1927-м. И всё! Да и то одно из напечатанных стихотворений было подправлено цензурой. Она не выдержала названия – «Стих Петра-Яшкина-коммуниста», убрав из него последнее слово. Это название не очень приятно сочеталось с началом стихотворенья: «Мы бежали как сажени / на последнее сраженье / наши пики притупились…» и так далее.
То, что Хармс писал, по его собственному признанию, не имело практического смысла. Зато читатель наших дней увидел в лаконичных, в полстраницы рассказах Хармса вполне представительную картину жизни. Скажем, в таком коротеньком рассказе, как «Начало очень хорошего летнего дня (Симфония)», из его известного цикла «Случаи».
Да, читателя сегодня привлёк Хармс ёмкостью своего описания абсурдной жизни. Но он, читатель, ещё почувствовал, что это было по-своему беспримерное творчество. Хармс писал стихи, рассказы, пьесы без всякой надежды, что они увидят свет при жизни его. Писал «в стол». И не делал никаких попыток опубликовать им написанное.
Он был и есть, безусловно, из тех писателей, жизнь и судьба которых интересует читателя ничуть не меньше, чем его сочинения. «Элэс (прозвище Леонида Савельевича Липавского. – В. Г.), – обронил Хармс в своем Дневнике, – утверждает, что мы из материала предназначенного для гениев» (запись 22 ноября 1937 года). Читатель превосходно чувствует этот материал, составляющий основу личности Хармса. И пристально вглядывается в его жизнь и судьбу.
Всем своим жизненным поведением Хармс провоцирует своего читателя на это вглядыванье. Недаром он сам полагал, что «свою жизнь создать» для него едва ли не важнее, чем писать стихи. И это ощущали его близкие, друзья, которые его хорошо знали. Не зря, по свидетельствуя. С. Друскина, его первый друг, Александр Иванович Введенский, сказал: «Хармс не создаёт искусство, а сам есть искусство».
Всё это я говорю к тому, что воспоминания о нём – не какое-то отдельное, а многие – дают возможность прикоснуться, ощутить особенность человека, который «сам есть искусство».
Воспоминания о Данииле Хармсе я собирал и записывал на протяжении полувека. Пожалуй, уже никого из мемуаристов нет в живых. Но у меня никогда не померкнет чувство признательности к ним за то, что они делились со мной своими воспоминаниями о Данииле Ивановиче Хармсе.
Клавдия Пугачёва
«Я понимала десятым чувством,
что я ему нравлюсь…»
Клавдия Васильевна Пугачёва (1906–1996), актриса. Адресат, быть может, самых значительных писем Хармса, которые он писал ей, когда она переехала из Ленинграда в Москву. Опубликованы мной в «Новом мире» в 1988 году (№ 4).
Основная запись воспоминаний осуществлена 20 февраля 1987 года у неё дома, в Москве, на улице Каляевской, 5, и дополнена другими моими записями её воспоминаний, сделанными впоследствии.
–
Впервые я его увидела на наших «четвергах», которые устраивал Маршак в ТЮЗе, – он читал свои стихи. Маршак был у нас зав. литчастью и устраивал эти вечера. Приходили Житков, Евгений Шварц,[2] Александра Бруштейн…[3]
В ТЮЗе Брянцева[4] я была с 24-го года иуже в 24-м была актрисой. Нет, вру. У нас был спектакль в студии, «Вильгельм Телль», и я играла Телля. И этот спектакль иногда показывался на сцене ТЮЗа. У меня были длинные волосы, я была в хитоне. Мы все играли в хитонах.
После какого-то спектакля Брянцев привёл за кулисы Антона Шварца,[5] Хармса и Маршака. И Антон Шварц, это был первый мужчина в моей жизни, который поцеловал мне руку, а Брянцев[6] тогда сказал: «Вот мы и взрослые стали». И потом, когда я играла в Театре Революции, и персонаж там говорит Аннушке: «Вот мы и взрослыми стали», я всегда вспоминала Брянцева.
Мой первый муж Миша[7] был сын Александры Яковлевны Бруштейн. Мы разошлись с ним при очень странных обстоятельствах. Миша из-за того, что просиживал в театре целые дни, – он был тогда студент Технологического института, – не сдал экзамены, и ему пришлось оттуда уйти. И отец его отправил в Саратов учиться.
Тут, когда Миша уехал, на меня накинулись кавалеры. Я не могу вспомнить, кто ко мне привёл Хармса домой. Я думаю, что это Лёва Канторович.[8] Он был у нас в студии художник-декоратор.
Хармс появился в чёрной шубе. Какая-то подстёжка такая бывает, енотовая, такая же шапка. Я ему ещё сказала: «О, шуба, как у попа».
Он приходил, прямо скажем, влюблённый, комплименты мне говорил и всё время просил: «Подарите мне что-нибудь на память».
Я ему сказала: «Так как вы человек оригинальный, то вам надо сделать оригинальный подарок».
И я ему подарила чекан – инструмент, на котором я играла в «Детях Индии». Это что-то среднее, вроде флейты с гобоем. Он его в письмах ко мне упоминает.[9]
Был очень смешной случай. Как-то я вышла из театра, и меня схватил сразу Ландау.[10] А у Ландау была такая манера—он мог прийти одетый как попало – носки у него были с дырой, он как-то странно одевался, но я уже была замужем за Мишей, так что меня хорошо одевали. Значит, у меня была лиса, – тогда были модны рыжие лисы на пальто, через плечо. А мальчишки, зрители, мои поклонники, страшно не любили, когда меня кто-нибудь встречал после спектакля. И они обсуждали моего кавалера довольно громко: что он некрасив и не так одет. Я поворачивалась иногда и говорила: «Ребята, прекратите!»