Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После чего Аре оставалось только слюну его с лица обтереть.
Воровство не обходится дешево. Хафа не смущала кажущаяся парадоксальность этого утверждения, ибо он полагал, что знал предмет. Пришлось поневоле. За право вхождения в Гильдию и за ученичество он должен был платить Гюзо. Причем плата эта выражалась не в проценте от добычи, что было бы в принципе по-божески и позволяло бы ему так или иначе утаивать доход, а имела вид твердой таксы, вроде мастерского урока, и если он не выплачивал дневную норму, то оставался должен, и долг этот рос день ото дня. И у него не было надежды, что однажды Гюзо обсчитается или простит его по доброте душевной. Менее всего Хаф был идеалистом. С него семь потов сошло, холодных и горячих, прежде чем папаша Гюзо поставил его на хороший счет.
В принципе его вполне устраивало подобное положение вещей. Его, к счастью, не обременяло ни одно из существующих ремесел. Если бы он потратил на овладение профессией годы упорного труда, то никогда не взял бы в толк, каким образом теперь стало так, что вся его предыдущая праведная жизнь со всеми искусствами и трудовыми навыками гроша ломаного не стоит, и не только никому не нужна, но и, оказывается, презренна. Ремесло висело бы грузом в его ногах. Точно так же, как и семья, будь он женат.
Ара в счет не шла. Она не оправдала ни надежд, которые он возлагал на нее, когда они еще только отправлялись в путь, ни трудов, ни затрат. Была и оставалась дикой и ни на что не годной. Обычную девку он, может, смог бы продать. Ару приходилось остерегаться в том смысле, чтобы не вызвать у нее сильное чувство. Он верил, что она способна на многое. Он только не знал, каким образом из нее это вытрясти и как поиметь с того выгоду. У него хватало ума сообразить, что до сих пор проявленные ею способности были стимулированы угрозой ее девственности: условию существования ее волшебной силы. Другие угрозы, равно как лишения, выпадавшие на ее долю, голод и оскорбления, которые то и дело срывались с его языка, когда он уже бывал не в силах сдерживать разочарование, не приносили никаких плодов. Она, разумеется, возненавидела его, но эта ненависть была бессильной и как всякая бессильная ненависть, вызывала только насмешку. Ее дар довольствовался малым, и, похоже, сейчас она мечтала только о том, чтобы от него, Хафа, избавиться.
Сегодня он шустрил в толпе на рынке, намеренно крутясь в толпе зевак, любующихся мышиными фокусами Ары. Мелкие мышки с их забавными трюками требовали напряжения зрения, и внимание зрителей было, разумеется, отвлечено. До сих пор Хафу удавалось таскать только вещи: платки, шарфы, перчатки, которые после того, как с них была спорота монограмма прежней владелицы, перекочевывали на лоток коробейника, знакомого Гюзо, не стеснявшегося торговать краденым, и расходились по окрестным деревням. Гюзо ценил барахло в сущие йолы.
Недостижимым предметом мечтаний Хафа был кошелек. Те, кто срезает кошельки, пользуются в Гильдии авторитетом. С теми, кто срезает кошельки, Гюзо говорит уважительно, и выше них только те, кто грабит ювелирные лавки, кто и мокрого не боится, столь высоки в их деле ставки. Но у тех, как подозревал Хаф, свой круг, и Гюзо в него не входит. Золото и камешки, изъятые у одних ювелиров, сбывались по дешевке другим, оправы переливались, художественная чеканка менялась до неузнаваемости, и ценности совершали свой собственный круг жизни, пока не оседали где-нибудь в шкатулке матроны под защитой замковых стен. Слыхивал он, од нако, и о тех, кто грабит замки.
Сегодня или никогда. В окружающей Ару толпе стояло немало добропорядочных мэтров с их благопристойными мистрис и с кошельками на поясах, и ему было раз плюнуть пробраться в первые ряды, якобы задарма поглазеть на диво, а потом выбраться назад, толкаясь и задевая публику, униженно извиняясь всякий раз и убеждаясь, что взгляд, брошенный на его незначительное лицо, опять обошел его стороной. Туда он шел, дабы отметить расположение интересующих его объектов; обратно — уже с намерением овладеть избранной жертвой.
Близость кошелька возбуждала его больше, чем иного — близость женщины. Еще только проходя стороной, он ощущал его увесистость, ребристость наполняющих его монет, казалось, слышал их призывное серебряное пение, вроде того, каким сирены манили мифического Улисса.
Он совершил ошибку, какую, к нашему общему счастью, часто делают начинающие карманники. Он выбрал забавного толстощекого господина в коричневом, явно впервые глазевшего на чудеса мышиной дрессуры, и только что рот на них не разевавшего, и когда уже работал с ним, держал в памяти только его изумленное, по-детски восторженное лицо. Он не заметил, что поодаль стояли выходные солдаты с их подружками на час и что подружки скучали. Их предыдущие дружки сюда их уже водили, и до них — много раз. Они бывали здесь столь часто, что даже Ара не успевала каждый раз обновлять свою программу.
— Ой, Уилл, глянь! — взвизгнул над самым его ухом женский голос. — Ей-богу, кошелек режет!
Хаф вильнул в сторону, на пути отдавив кому-то ногу. Толстяк схватился за пояс. Голос у него оказался пронзительней, аж уши заложило. Когда тебя ловят с поличным, почему-то ужасно хочется, чтобы говорили потише. Хаф помчался, петляя как заяц, спотыкаясь о корзины и опрокидывая их, лавируя меж подводами, ныряя под прилавки… Вослед ему неслось улюлюканье. Где-то на полдороге, не сразу, он бросил вожделенный кошелек, испытав при этом чувство словно его самого обманули и бросили. Ни прежде, ни после он ни разу не держал в руках столько денег разом. Хуже всего было то, что в травлю постепенно вовлеклась вся ярмарка Почему-то не нашлось ни единой души, пожелавшей его укрыть. Никто не любит карманников, и всяк норовил подставить ему ножку или ухватить за рубаху. Без сомнения, это было более азартное, более мужское развлечение, чем мышек смотреть.
И в конце концов его сбили с ног, множество могучих рук вцепилось ему в ворот, в волосы и, что особенно болезненно, — в ухо.
— Чего ему по вашим правилам сделают? — вздергивая его на ноги, спросил солдат, которому выпала честь поимки. То есть это он, невинная душа, думал, будто на ноги, на самом деле тщедушный Хаф в его лапищах не доставал до земли нескольких дюймов. И это подозрительно напоминало виселицу.
— Порют на первый раз, — скучающим голосом отвечала ему девка из толпы, сплевывая шелуху от семечек. — Вдругорядь руку отрубят. У него, поди-ка, не впервой. А попадется с одной рукой, значит — неисправимый, повесят, и поделом. Нечего жулье плодить.
— Эй! — завопил Хаф, слыша за спиной мерную позвякивавшую поступь, говорившую о том, что к ним приближается городская стража. Или патруль, кто его по военному времени разберет. — Пустите, не губите, добрые господа! Не виноват я, мамой-покойницей, доброй душой клянусь, спасением ее души праведной! Выслушайте, сударь-мударь… ой, я не то хотел… Заставили меня! Все скажу, всех выдам, во всем повинюсь, в чем виноват, но не в этом!
— Всех их нужда заставляет! — ухмыльнулся гнилыми зубами подошедший стражник. — Вот башмаки тачать она почему-то никого из вашего брата не заставила.
— Не нужда! — задыхаясь от спешки, объяснил ему Хаф. — Мышатницу видел на рынке?