Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я наблюдал за Маргарет и увидел, как ее веки дрогнули и приоткрылись.
– Довольно страданий, – сказала она слабым голосом.
Флауэрдейл зажал себе кулаком рот.
– О, Маргарет, – сказал он. – Без тебя разве есть в жизни смысл?
Пуаро встал.
– Доктор, – сказал он своим самым решительным тоном. – Миссис Эрнст придерживается того мнения, что она будет жить. Однако будет просто глупо, если ваша постыдная решимость преградить дорогу истинному счастью выживет вместе с ней. Двое хороших людей, которые любят друг друга, не должны быть врозь без особой нужды.
С этими словами он вышел из комнаты.
* * *
Я хотел как можно скорее вернуться в Лондон, но Пуаро сказал, что намерен сначала посетить могилу Патрика и Франсис Айв.
– Я хотел бы положить на нее цветы, mon ami.
– Сейчас февраль, старина. Откуда здесь взяться цветам?
Ответом мне была длинная ворчливая тирада по поводу негодного английского климата.
Могильная плита лежала на боку, покрытая потеками грязи. В грязи отпечатались следы сапог: судя по всему, те два скота, Фредерик и Тобиас Клаттоны, еще и попрыгали на плите после того, как вырыли ее из земли.
Пуаро снял перчатки, наклонился и кончиком указательного пальца правой руки нарисовал в грязи очертания большого цветка, вроде тех, какие рисуют дети.
– Voilà, – сказал он. – Вот вам и цветок в феврале, несмотря на гадкий английский климат.
– Пуаро, у вас грязь на пальце!
– Oui. Что вас так удивляет? Даже знаменитый Эркюль Пуаро не может нарисовать цветок в грязи, не запачкав при этом рук. Ничего, грязь ототрется, а позже можно сделать маникюр.
– Конечно, можно, – улыбнулся я. – Ваш оптимизм меня радует.
Пуаро достал носовой платок. Я пораженно следил за тем, как он, пыхтя, покачиваясь, и пару раз едва не потеряв равновесие, оттирал им отпечатки сапог на плите.
– Вот так! – объявил он. – C’est mieux[51].
– Да. Гораздо лучше.
Пуаро, нахмурясь, глядел себе на ноги.
– Есть вещи настолько печальные, что хочется никогда не видеть их снова, – сказал он тихо. – Будем деяться, что, несмотря ни на что, Патрик и Франсис вместе почиют в мире.
На слово «вместе» я и отреагировал. Оно привело мне на память другое слово: «врозь». Должно быть, лицо у меня тогда стало то еще.
– Кэтчпул? С вами что-то случилось – в чем дело?
Вместе. Врозь.
Патрик Айв при жизни любил Нэнси Дьюкейн, но могилу разделил с другой женщиной – с той, кому он принадлежал по закону, со своей женой Франсис. Успокоилась ли его душа или страждет по Нэнси? И задавала ли Нэнси себе этот вопрос? Жалела ли она, любя Патрика, о том, что мертвые не могут говорить с живыми? Всякому, кто любил и потерял дорогого человека, рано или поздно приходит эта мысль…
– Кэтчпул! О чем вы сейчас думаете? Мне необходимо знать!
– Пуаро, мне в голову пришла совершенно невероятная идея. Позвольте, я вам вкратце ее перескажу, чтобы вы могли назвать меня сумасшедшим… – И я болтал до тех пор, пока не выложил ему все. – Конечно, все это ерунда, – заключил я.
– О, нет, нет, нет. Нет, mon ami, вы не ошибаетесь. – И бельгиец сам задохнулся от удивления. – Ну конечно! Но как, как мог я этого не увидеть? Mon Dieu! Вы понимаете, что это значит? К какому выводу это неизбежно нас приводит?
– Нет, боюсь, что я ничего не вижу.
– Ах. Dommage[52].
– Сжальтесь, Пуаро! Это нечестно: я рассказал вам свою идею, а вы мне свою – нет.
– Сейчас нет времени рассуждать. Нам нужно спешить в Лондон, где вы займетесь укладкой одежды и личных вещей Харриет Сиппель и Иды Грэнсбери.
– Что? – Я смущенно нахмурился, не зная, не подводит ли меня мой слух.
– Oui. Вещи мистера Негуса, как вы помните, уже забрал его брат.
– Да, но…
– Не спорьте, Кэтчпул. Вряд ли у вас займет много времени разложить по чемоданам одежду двух леди, оставшуюся в их номерах. Ах, наконец-то я вижу все, теперь я все понимаю. Каждый ответ, каждая разгадка каждой маленькой загадки встали наконец на свои места! Знаете, такое чувство бывает, когда закончишь кроссворд.
– Пожалуйста, не надо, – попросил я. – Если вы будете сравнивать с этим ужасным случаем мое хобби, я могу навсегда утратить к нему вкус.
– Только найдя все ответы и выстроив их в ряд, можно воочию убедиться в своей правоте, – продолжал Пуаро, не обращая на меня никакого внимания. – До тех пор любая деталь, представляющаяся абсолютно верной, может оказаться стоящей не на своем месте.
– В нашем случае я кажусь себе девственным кроссвордом, в котором не заполнили еще ни одной клеточки, – пожаловался я.
– Недолго вам таким оставаться, мой друг, совсем недолго. Пуаро намерен опять воспользоваться обеденным залом отеля «Блоксхэм» – в последний раз!
На следующий день в четыре часа пятнадцать минут пополудни Пуаро и я стояли в одном конце большого обеденного зала отеля «Блоксхэм» и наблюдали за тем, как люди занимают места за столиками. Все служащие отеля явились ровно в четыре, как и обещал Лука Лаццари. Я улыбался знакомым: Джон Гуд, Томас Бригнелл, Рафаль Бобак. Они лишь нервно кивали в ответ.
Лаццари стоял у входа и бешено жестикулировал: беседовал с констеблем Стэнли Биром. Тому приходилось то пригибаться, то отскакивать назад, чтобы не получить по носу. Я был слишком далеко, чтобы расслышать, что именно говорит Лаццари, да и в комнате было шумно, но слова «эти убийства под монограммой» долетели до меня несколько раз.
Так, значит, вот как Лаццари их назвал? Вся страна знала их под тем наименованием, которое придумали газетчики: «убийства в отеле «Блоксхэм». По всей видимости, Лаццари решил проявить изобретательность в надежде, что название его любимого отеля не всегда будет ассоциироваться у публики с ужасными событиями последних дней. Это было так очевидно, что я даже разозлился, хотя прекрасно понимал, что мое дурное настроение во многом связано с неудачей, которую я потерпел, укладывая чемоданы. Когда я упаковываю свой чемодан, собираясь в дорогу, то делаю это легко и быстро, не в последнюю очередь потому, что беру с собой как можно меньше вещей, предпочитая путешествовать налегке. Гардероб Иды Грэнсбери, похоже, вырос за то короткое время, что она провела в отеле; мне пришлось буквально утрамбовывать ее платья в чемодан, а потом налегать на крышку всем телом, чтобы закрыть ее, и все равно кое-что я так и не впихнул. Должно быть, дамы владеют врожденным даром упаковки своих вещей, и олухам-мужчинам вроде меня нечего и тягаться с ними в этом искусстве. Поэтому, когда Пуаро сообщил мне, что я могу бросить это занятие и отправляться в обеденный зал, как все, я испытал немалое облегчение.