Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может, это и было судьбой? Застрять еще на выезде перед трассой, простоять несколько часов в сигналящей, паникующей автомобильной давке? Дождаться, что Антонина утратила веру? Развернуться — и возвратиться на Академическую дачу, решив, что успеют на ужин и что, когда стемнеет, машину поведет Вадим? Или все это предугадал, давая свое благословение, он, батюшка?
Успели — но сидели за ужином в столовой, как пассажиры на вокзале, опоздав на поезд… И тут вошла Зоя… Все изменилось… Потому что вошла Зоя. И вот они уже в гостях, за столом — а Марфушин отправлен спать. В комнату, где пустуют несколько коек. Через несколько часов его разбудят — и всю ночь, уже за рулем, не сомкнет он глаз. Зоя жалеет их всех. Как успокаивает эта ее cпособность и готовность: защитить. Она без косынки. Ничего не прячет. Кажется, так могли остричь насильно, если бы хотели опозорить, наказать. Предлагает кофе, чай. Есть сыр и колбаса. Это же угощение, как в доброй сказке, уже предложено кому-то в уголке веранды. Еще не исчезло, но, говорит Зоя, исчезало. И после этого мышиное царство покорилось ей… “Вы Белоснежка!” — произносит Саша, влюбляясь в нее за одну эту минуту. Антонина смеется, потому что это дети, она видит детей… Так, маленькая, смешила дочь. Разговор. Беспечно. Нечаянно. Только никто не подумал. Так что вдруг, скрывая это, три такие разные женщины почувствуют боль. Замолчат.
Антонина ушла, попросив разбудить ее вместе с Марфушиным. Через время — он понял, для чего-то хотела оставить наедине — Саша. Успела, пригласила в гости… “Если окажетесь в Москве…”. Обменялись номерами мобильных телефонов… Завели знакомство… Какая радость… Хочет дружить с его женой… Глупо… Глупо… Когда остались одни… Зоя вдруг спросила: “Вы любите свою жену?”. Да, спросила…
“Больше этой жизни… Но в чем вы хотите, чтобы я вам сознался? Однажды я сделал глупость. Знаете, вдруг раздается стук в дверь, и кто-то кричит, что его убивают. Было страшно, но, думаю, это страх почему-то заставил сделать: открыть дверь. И когда стучали, пришли убивать, тоже открыл и тоже от страха… И когда его искали — от страха молчал… Не нашли этого человека, потому что не успели заглянуть в сортир, там он прятался. И я не знаю, что же, молился? Он так решил, что это было чудо. Уверовал! Стал священником. Сам спасает чьи-то души. Стал бы и мою с удовольствием спасать. Вот устроил — это он все устроил… Прибыли мы к вам на ночь глядя. Но это уже просто анекдот. Он не умер, понимаете? Не умер, это так очевидно! Ну, как очевидно мне сейчас, что я с вами о нем говорю. Говорю, потому что понял. Нет, понимаю! Ему ведь тоже было страшно — но его страх плодоносит, процветает. А мой убил, все отнял, уничтожает. Кто-то меня так наказал, сказал, засохни, смоковница — а его новой жизнью наградил. И все для этого происходит. Что есть план, как видите, отрицать не могу. Больно и сознаться готов — только не раскаиваюсь. Потому что сознаюсь, признаю, но в чем моя вина? Мой, в таком случае, грех? Не знаю. Не понимаю. В концов концов, мог бы заявить, что это я кого-то спас! Хотя понимаю, да, понимаю, если бы спасал — не подчинялся бы страху. Все остаются наедине со своей совестью — это понимаю. То есть ничего не понимаю… Несчастным стать легко. Нет ничего банальней трагедий. Какая разница, первый ты или последний? Очень просто. Быть последним всегда больней. Боль побеждают. Каждый способен — а каждый второй на своем примере доказал. Нужно успеть, успеть все, что можешь сделать, а все, что сделаешь, — это и есть жизнь. Но я свою кому-то отдал. Или почему-то очень много оказалось жизней, а я так и не понял, какая же моя…”. Усмехнулся… “Теперь скажите, что такое искусство? Да кто бы иначе хоть что-то почувствовал? Хоть что-то узнал, понял? Только в искусстве от боли можно закричать… Поэтому вы сюда приехали, здесь ведь так тихо. Поэтому купили эту рыбу, вы узнали в ней себя? Но кричать будет рыба — а вы молчать”.
В полночь поехали. Сев за руль, Марфушин волновался, издергав “Форд”, но метров через сто машина плавно покатилась. Погружаясь в ночь, поймал какую-то радиоволну — и стало так тихо, как звучало что-то тихое. Стелился клочковатый туман, расступаясь от света фар по обе стороны пустынной дороги: как будто спустились и кочевали облака… Саша пристально смотрела — и он чувствовал на себе этот ее взгляд, но молчал. Положила голову ему на плечо… Так покорно, доверчиво. Уснула… Простила… “Форд” влился в поток, текущий медленной слепящей рекой. Двигались фуры, это был их тяжелый, маршевый строй. Радиоголос сообщал последние новости… Молчание. Было спокойно. Удивительно спокойно. Очнулся. Утро понедельника. “Добро пожаловать в Москву!”. Огромный рекламный щит… И на горизонте, выше эстакады — их целый лес. Кажется, все, что продается, выстроилось до небес… Дорожное движение — мясорубка. Выдавливается, ползет пестрый фарш. Марфушин вялый, потерянный — еле соображает, куда тыкаться, — вцепился в руль, почти вжавшись, так напуган. Но хотел позаботиться о них… Твердил, что обещал довезти прямо к подъезду… Истерика… Антонина кричала, выхватывая руль… Не выдержав, они упрашивали выпустить их, только бы все это прекратилось. “Форд” стоял на светофоре, вдруг заглох, откатился — и уперся в чей-то бампер. Обошлось испугом. И уже она, унявшись, как этого хотела, высадила у первой же станции метро — а Марфушин извинялся, хлопая обездоленными глазками.
Жара — а они в куртках, в свитерах. Там тогда было холодно: вечером с озера подул холодный ветер.
Выгрузив на тротуар вещи, остались в одиночестве посреди какого-то вокзального хаоса: шума, волнения, толкотни. Прибывают автобусы, маршрутки… Текучие людские толпы. Все куда-то спешат, но в одном направлении. Проспекты — перроны. Люди — пассажиры. Проснулся, пришел в движение. Широкоэкранный, многоэтажный, монохромный, энергичный… Отдельный город. Попали, как будто в чужое будущее. Спросил… Ответили… Оказалось, это Ясенево.
Возвращение. Всего несколько дней. Но комната стала чужой. И это одиночество… Он. Она. У нее отпуск. Еще две недели. Получила отпускные — это все их деньги. Решили сделать ремонт. Вдруг. Хотя бы что-то. Он может красить, белить… Купили краску, обои. Нужно было сдвинуть мебель. Шкаф книжный… Мальчиком воображал, что прочтет все это, став таким же, как отец. И потом искал, вынимая бумажные кирпичи, замурованный клад, утыкаясь в непонятное и, чудилось, тайное, но так и не разгадал эти письмена, эту тайну, чувствуя себя обманутым.
“Электричество”…
“Навигационные эхолоты”…
“Основы теории подводных лодок”…
“Авиационные гидроскопические приборы”…
Склад, пыль — больше ничего.
И этому — отдать жизнь?
Сколько можно хранить. Столько лет. Все это. Для чего? Что-то еще пылилось на антресолях, там устроила свалку мать — спрятала, избавилась, забыла. Вот он и захотел: освободить. Уже наполненные тяжелые мешки — такие все выдерживают, для строительного мусора — оттаскивал бессильно на лестничную клетку. Договорился с таджиком, с дворником: вынесут.
Саша возилась, разбирала.
Вспылил: “Я же сказал, буду все выбрасывать!”.
Но не слушала…
Нашла… Листок в линейку, вырванный из ученической тетради. Мальчик написал своему отцу — а, всунув в щель между книг, как в почтовый ящик, поверил, что отправил. Читала несколько раз… И вслух. Конечно, плакала. Там было такое место, слезное. Мальчик просил папу воскреснуть и вернуться… Только почему-то не расчувствовался. Может быть, потому что не помнил, как плакал когда-то этот мальчик. Но не удивился, что так может быть… Что письмо вернулось. Подумал, ничего не говоря: всего одно.