Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О дальнейшем на страницах «Дневника писателя» в 1870-е гг. поведал уже сам Достоевский. Упомянув (в несколько иной редакции) о восторженном восклицании Некрасова («Новый Гоголь явился!») и о скептической реакции Белинского, он затем продолжает: «Когда Некрасов опять зашел к нему, вечером, то Белинский встретил его „просто в волнении“: „Приведите, приведите его скорее!“[417]
И вот (это, стало быть, уже на третий день) меня привели к нему. Помню, что на первый взгляд меня очень поразила его наружность, его нос, его лоб; я представлял его себе почему-то совсем другим — „этого ужасного, этого страшного критика“. Он встретил меня чрезвычайно важно и сдержанно. „Что ж, оно так и надо“, — подумал я, но не прошло, кажется, и минуты, как всё преобразилось: важность была не лица, не великого критика, встречающего двадцатидвухлетнего начинающего писателя, а, так сказать, из уважения его к тем чувствам, которые он хотел мне излить как можно скорее, к тем важным словам, которые чрезвычайно торопился мне сказать. Он заговорил пламенно, с горящими глазами: „Да вы понимаете ль сами-то, — повторял он мне несколько раз и вскрикивая по своему обыкновению, — что это вы такое написали!“» «И так он строго спросил, — рассказывал писатель уже друзьям, — что в первую минуту я даже растерялся, не зная, как понять это»[418].
«Он вскрикивал всегда, когда говорил в сильном чувстве, — продолжает Достоевский в „Дневнике писателя“. — „Вы только непосредственным чутьем, как художник, это могли написать, но осмыслили ли вы сами-то всю эту страшную правду, на которую вы нам указали? Не может быть, чтобы вы в ваши двадцать лет уж это понимали. <…> Это трагедия! Вы до самой сути дела дотронулись, самое главное разом указали. Мы, публицисты и критики, только рассуждаем, мы словами стараемся разъяснить это, а вы, художник, одною чертой, разом в образе выставляете самую суть, чтоб ощупать можно было рукой, чтоб самому нерассуждающему читателю стало вдруг всё понятно! Вот тайна художественности, вот правда в искусстве! Вот служение художника истине! Вам правда открыта и возвещена как художнику, досталась как дар, цените же ваш дар и оставайтесь верным и будете великим писателем!..“»
Достоевский «даже сконфузился» от этой «патетической тирады»[419]. Но внутри его всё ликовало. «Это была самая восхитительная минута во всей моей жизни, — признавался он. — Я в каторге, вспоминая ее, укреплялся духом». «Я вышел от него в упоении, — продолжает писатель. — Я остановился на углу его дома, смотрел на небо, на светлый день, на проходивших людей и весь, всем существом своим, ощущал, что в жизни моей произошел торжественный момент, перелом навеки, что началось что-то совсем новое, но такое, чего я и не предполагал тогда даже в самых страстных мечтах моих. <…> „И неужели вправду я так велик“, — стыдливо думал я про себя в каком-то робком восторге. <…> „О, я буду достойным этих похвал, и какие люди, какие люди! Вот где люди! Я заслужу, постараюсь стать таким же прекрасным, как и они, пребуду „верен“! О, как я легкомыслен, и если б Белинский только узнал, какие во мне есть дрянные, постыдные вещи! А все говорят, что эти литераторы горды, самолюбивы. Впрочем, этих людей только и есть в России, они одни, но у них одних истина, а истина, добро, правда всегда побеждают и торжествуют над пороком и злом, мы победим; о к ним, с ними!“»
Все эти переживания обуревали Достоевского, как он сам указывает, когда, выйдя от Белинского на Невский, он стоял «на углу» дома Лопатиных, в двух шагах от клодтовских коней на Аничковом мосту.
История дальнейшего трехлетнего знакомства Достоевского и Белинского знала периоды тесного сближения писателя и критика, их восторженной влюбленности друг в друга[420] и затем достаточно быстро начавшегося охлаждения. Белинский, исключительно высоко оценивший «Бедных людей», говоривший друзьям, «что автор их пойдет далее Гоголя»[421], увидел в молодом писателе яркое воплощение своих эстетических и идеологических представлений о сущности и назначении искусства. Начинающий литератор сразу же был вознесен Белинским на вершину литературного Олимпа.
Чрезвычайно высокая оценка авторитетным критиком его первого произведения будоражила воображение Достоевского, разжигала его молодую амбициозность. «Во мне находят новую оригинальную струю (Белинский и прочие), состоящую в том, что я действую Анализом, а не Синтезом, то есть иду в глубину и, разбирая по атомам, отыскиваю целое, Гоголь же берет прямо целое и оттого не так глубок, как я», — писал он брату Михаилу 1 февраля 1846 г., вскоре после выхода в свет «Петербургского сборника».
Но «Двойник», второе произведение писателя, при общей высокой оценке вызвал у Белинского некоторую настороженность. В мартовской книжке «Отечественных записок» критик писал, что «в „Двойнике“ еще больше творческого таланта и глубины мысли, нежели в „Бедных людях“» и что «каждое отдельное место в этом романе — верх совершенства»[422]. Но позднее он отмечал как «существенный недостаток» повести «ее фантастический колорит»: «Фантастическое в наше время, — писал он, — может иметь место только в домах умалишенных, а не в литературе, и находиться в заведовании врачей, а не поэтов»[423]. В этих словах выразилось решительное неприятие Белинским столь сильно сказавшейся в «Двойнике» устремленности художнических поисков Достоевского за пределы «натуральной школы», в рамках которой оценивалась критиком значимость первого романа писателя.
Впечатлительный Достоевский тяжело