Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Где неизменно «выигрывают серые».
Где десятилетиями не хоронят мертвецов...
Герой или, вернее, героиня этой книги — литература. Фабула — судьба отечественной литературы. Сюжет — ее капитуляция и гибель.
Отношение к современной русской литературе у Халифа крайне пессимистическое. Ее попросту не существует. Есть талантливые прозаики и стихотворцы. Есть талантливые критики и литературоведы. А живого литературного процесса нет. Есть другой процесс. Процесс истребления русской литературы, который успешно завершается.
Хочется привести такую незатейливую аллегорию.
Допустим, у вас есть мать. Допустим, она проживает с братом в Калифорнии. Неожиданно брат сообщает:
«Мать в тяжелом состоянии».
Вы ему телеграфируете:
«Что с ней?»
Брат отвечает:
«Осень у нас довольно прохладная...»
Далее следует талантливое и подробное изображение калифорнийской осени. О матери же — ни слова.
Вы снова телеграфируете:
«Что с матерью?!»
Получаете ответ:
«Транспорт у нас работает скверно...»
Далее следует живое, правдивое и критическое описание работы транспорта. О матери же — ни звука...
И так без конца. Ни звука о главном...
Халифу можно возражать. Можно говорить о неожиданно (для третьих эмигрантов) полноценной литературе русского зарубежья. Можно говорить о подводных течениях в нынешней советской литературе. Размахивать внушительным и ярким «Метрополем». Все это можно...
Но у Халифа есть точка зрения. И выражена она талантливо, горько, правдиво.
Книга набрана четырьмя шрифтами. Можно было ее набрать и двадцатью. Так многообразна и разнородна ее структура. «ЦДЛ» — это документы, лирические и философские отступления, хроника, анекдоты, бытовые зарисовки.
Не менее разнообразна и тональность книги. Здесь уживаются дидактика с иронией, ода с поношением, благодушная насмешка с язвительной колкостью, возвышенная лексика с... многоточием.
Юрий Мальцев («Вольная русская литература») справедливо указывает: «В своей экспрессивной метафорической прозе Халиф, несомненно, следует традиции таких поэтов, как Марина Цветаева и Осип Мандельштам».
Лично я расслышал здесь также и хитрый говорок Марамзина. «...Мы уезжаем, а вы нам вдогонку глаза свои посылаете...»
Можно вспомнить и напевы Андрея Белого. И карнавал метафор Юрия Олеши.
Действительно, единица измерения прозы Халифа — метафора, то и дело возвышающаяся до афоризма. Цитировать — одно удовольствие.
«Этот, со стопроцентной потерей зрения, возомнил, что он — Гомер. Ему виднее...»
«...Спартак Куликов... Имя — восстание, фамилия — битва...»
«...Ударил кто-то бомбой в Мавзолей, но вождь остался жив...»
«...Дрейфус умер, но дело его живет...»
«...Всякую колыбель — даже революции — надо раскачивать...»
Поначалу меня раздражала нескромность Халифа. Или то, что я принимал за нескромность.
Автор говорит, например, о заветной книжной полке. О книгах — шедеврах двадцатого века:
«...Тут и «Доктор Живаго» Пастернака. И «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына... Да и эта — моя — туда встанет».
Неплохо сказано?!
Поначалу я от таких заявлений вздрагивал. Затем не то чтобы привык, а разобрался.
Не собою любуется автор. И не себя так уверенно различает на мраморном пьедестале. Используя формулу Станиславского, Халиф не себя почитает в литературе. А литературу — в себе и других.
Этим чувством — преданностью литературе, верой в ее фантастическое могущество — определяется тональность книги.
Могу указать две-три неточности. Например, автор говорит:
«Солженицын — единственный в мире изгнанник — нобелевский лауреат». То есть как? А Бунин? А Томас Манн?
Или:
«Будь Твардовский жив, вряд ли бы он остался редактором “Нового мира”».
Твардовского лишили журнала еще до смерти. Это, говорят, и убило его.
Неточностей мало. А те, что есть, как говорится, — непринципиальные.
И еще.
Я благодарен Халифу за несколько страниц о родном и незабываемом Ленинграде. За «Сайгон» и за «Ольстер». За «Маяк» и за «Жердь». За Бахтина и Шварцмана. За таинственного Лисунова и умницу Эрля. За нечасто протрезвляющегося Славенова и даже за Мишу Юппа.
Книгу Халифа не только читать — удовольствие, но и в руках держать приятно — она замечательно оформлена.
Верхом на улитке
...А все, что друг мой сотворил, —
От Бога, не от беса.
Он крупного помола был,
Крутого был замеса!..
Лично я воспринимаю успех Михаила Шемякина на Западе как персональное оскорбление. Его успех оглушителен до зависти, мести и полного твоего неверия в себя.
Молодой, знаменитый, богатый, талантливый, умный, красивый и честный... Можно такое пережить без конвульсий? Не думаю...
Я не специалист и не буду оценивать живопись Шемякина (тем более что ее уже оценили. Небольшая картина продана за 90000 долларов). Меня, откровенно говоря, волнует не живопись Шемякина, а его судьба.
Вот — пунктиром — несколько штрихов биографии.
Отец — полковник кавалерии. Мать — актриса. Отец, ревнивый кавказец, берет жену на фронт. Хрупкая служительница Мельпомены участвует в конных атаках и рубится шашкой.
Где-то над обломками Кенигсберга восходит звезда Михаила Шемякина.
Затем (отец военный) — немецкая школа в здании бывшего гестапо.
С 57 года — Ленинград. Отвратительная коммуналка. (Отец и мать, по-видимому, развелись.)
Средняя художественная школа. Увлечение старыми мастерами. Пренебрежение соцреализмом.
Группу подростков выгоняют из СХШ. Они работают и учатся самостоятельно.
Примерно в эти годы Шемякин изобретает злополучный «метафизический синтетизм» (стоивший ему двух психбольниц и принесший мировую славу).
Термин, конечно, мудреный. Скажем так:
Основы жизни и основы культуры — совпадают. Художник движется к основам, не выявляя, а преодолевая свою неповторимую индивидуальность. (Шемякину хорошо. Сначала выявил, да еще как, а затем уж и преодолеть не жалко.) Личное (Я) — временно и тщетно. Вечно — общее (жизнь, природа, культура). И разумеется — Бог как выражение самого общего начала...
С облегчением вздохнем и продолжим.
Шемякин работает грузчиком. Оформляет книги. Якшается с подозрительными иностранцами (а какой иностранец не подозрителен?!). Дерзит КГБ.
Короче, привычный советский детектив, без выстрелов, но с жертвами. Затем эмиграция, слава, назойливые корреспонденты...
В Ленинграде я Шемякина знал мало. А теперь знаю еще меньше. Хотя вспоминается и наше знакомство, и какие-то разговоры...
Сейчас мне хочется думать, что было какое-то особое впечатление. Было ли? Шемякин тогда не очень выделялся. В Ленинграде тысячи претенциозных молодых художников. И кудри неаполитанские у многих, и брюки с заплатами из отцовских портфелей.
Вспоминается Шемякин дерзким и самоуверенным.
— Скоро уеду, — говорит он.
— Вы же не еврей (тогда это было сложно).
— У меня друзья на Западе.
— Влиятельные?
— Помпон обещал содействие.
— Кто это — Помпон?
— Помпиду.
Действительно, тогдашний президент Франции, эстет и сноб, любил художества Шемякина.
Так он и уехал. Рисовал картины, богател, меценатствовал, пил, достиг величия...
Я часто думаю,