Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я передал привет Наталии. Виртуально. Временами я пишу ей мейлы и рассказываю, что тут делается. О том, что отозвался тот самый гураль Марцин, я ей тоже написал. Уверен, что она обрадовалась.
Наталии нет в живых.
Она умерла перед самой операцией. Тогда, во Львове. Несчастный случай. И я ушел в подполье. Исчез. Хотел исчезнуть. Для всех. Для тебя тоже. Прости, пожалуйста. Когда-нибудь я опишу все в подробностях. Сразу после моего возвращения в Мюнхен поболтаем.
В Париже я проездом. Завтра лечу дальше. В Принстон. Работаю там над серьезным проектом. В Штаты я всегда летаю через Париж.
А я и не знал, что Блажей твой брат. Ваша фамилия так популярна, что мне даже в голову не приходило. Ты никогда о нем не рассказывал. Блажея я знаю по его статьям. Мир такой маленький!
Мне уже пора заканчивать. Напишу побольше из Мюнхена. Рад, что ты меня нашел.
Ты счастлив у себя в горах?
Будь здоров.
Я куб.
P. S. Не могу передать привета ни жене, ни детям. Может, когда-нибудь…
P. P. S. Пиши мне на ящик в институт. Я хочу читать твои мейлы не только в Париже!
* * *
С их «первого» сентябрьского дня она бывала в «своей конюшне» практически каждый вечер. И лишь однажды исчезла на несколько дней. И тогда Марцин ощутил, как пустеет его жизнь.
Он не знал, почему она исчезла. Произошло это примерно через три недели после телефонного разговора и их «первого свидания». Сперва вечером они долго разговаривали. Потом, когда она, как обычно, вернулась домой, он остался в кабинете и написал ей мейл. В тот день была годовщина смерти его отца. И он подумал, что это самый подходящий день, чтобы рассказать о нем. Тогда же он написал о матери и ее болезни. Об их близости, о том, с каким смирением она принимала свою неподвижность, о том, как он подстроил свою жизнь под жизнь инвалида в кресле-каталке, о радостных совместных вечерах с мамой, о ненужной и порой раздражающей его благодарности братьев «за то, что он от имени их всех полностью посвятил себя маме». В этом же мейле – он долго сомневался, подходящий ли это момент и не оскорбится ли она, – он написал:
Мне стали сниться – а еще недавно я не видел никаких снов – твои платья и твои продырявленные лифчики. В этих снах ты в туфлях на высоких каблуках стоишь передо мной и поочередно примеряешь их, спрашивая при этом мое мнение. После каждого следующего платья и лифчика я приглашаю тебя на танец. Хотя – восприми это как предостережение (!) – я совершенно не умею танцевать. Часами я не могу решиться и сказать, какое платье лучше. И, наконец, ты обнаженная подходишь к шкафу, вынимаешь рясу монахини и надеваешь ее. Ряса немножко тесновата тебе. Твои соски выпирают сквозь материал. Я прикрываю их ладонями и… просыпаюсь.
Интересно, как прокомментировал бы Фрейд мой сон? Наверное, сказал бы, что он является «корректировкой неудовлетворенной реальности» или что-нибудь в этом роде…
Эмилия вернулась через несколько дней. В тот вечер он, наверное, раз сто заходил на чат, а на сто первый она уже была там.
Для тебя я могла бы надевать и снимать тысячу лифчиков и две тысячи платьев. Для тебя могла бы снять рясу. Только не приглашай меня танцевать. Даже в снах. Я не могу танцевать. Но я учусь. И обещаю тебе, что научусь! И мы станцуем! Вот увидишь…
Так я решила и прокричала об этом всему миру позавчера на пляже в Свиноуйсыце. Мало кто это услышал, так как дул сильный ветер. Но главное, я это услышала.
Потом часа два я пила из бутылки мое любимое бордо и писала тебе письмо. Временами плакала. Наверное, виновато вино. Когда бутылка опустела, я засунула в нее листки с письмом, заткнула пробкой и бросила в море. Я уверена, что когда-нибудь ты ее найдешь на каком-нибудь пляже и прочитаешь письмо, лежащее на дне бутылки. Ты легко его узнаешь. Оно пахнет моими духами, на каждой странице есть отпечаток моих губ (специально для этого я взяла на пляж губную помаду), а в бутылку, кроме письма, я вложила маленькую белую раковинку (только такую удалось туда засунуть) и серебряную сережку, которую вынула из уха. Я также сняла лифчик, но он отказался пролезать сквозь бутылочное горлышко.
Мы несколько дней с мамой были в Свиноуйсыце. Там живет мой любимый дядюшка, младший брат папы, и там же находится папина могила.
Я люблю море. Когда я была маленькой, то, после того как перестала хотеть стать воспитательницей в детском саду, мечтала быть моряком.
Мне была необходима эта поездка. Я должна была определить жизненные приоритеты и решить, что в жизни важно для меня. В начале списка я поставила настоящее. Отныне настоящее для меня важнее всего. А вовсе не будущее! Я больше не желаю ждать его. Не хочу, чтобы кто-то прислал мне SMS, признался в любви, написал, что хочет прожить со мной всю оставшуюся жизнь, а потом оказалось бы, что он ошибся номером.
Я верррнулась и теперь уже буду.
P. S. Знаешь, даже там, на море, я думала о пани Секерковой. Существуют такие мужчины и такие женщины, которых хотелось бы клонировать. Доброславу Магдалену Секеркову из Бичиц, что неподалеку от Нового Сонча, я хотела бы клонировать. И в большом количестве!
С того дня она уже непрерывно была. После вечеров с ней Марцин возвращался домой в Бичицы, садился в кухне пить чай и скучал. Не по разговорам. Он скучал по ней.
«Можно ли по кому-то скучать и радоваться этому?» – возник у него в одну из суббот вопрос.
Разбудил его собачий лай по соседству. Последние выходные перед Рождеством. В эту субботу не нужно было вставать спозаранку, чтобы ехать в музей. Дежурства по выходным, когда было больше посетителей, они делили с хранительницей, и его очередь была в воскресенье. Он безуспешно пытался заснуть. Светало.
Марцин встал, ополоснул лицо холодной водой, вышел и направился в сторону хаты Секерковой. Он смотрел, как иголочки инея облепляют недвижно застывшие сухие стебли травы. Безлистные ветви и засохшие сорняки были словно отглазурованы острыми кристалликами, заборы повиты застывшим туманом. Сказочные деревья в белых кружевах, как по краям салфеток, которые делала мама. Фарфоровое утро в Бичицах. Нарядное, как гуральские девочки, идущие на первое причастие.
Вдали маячили горы, укрытые предутренней мглой. Марцин с рождения жил в Бичицах, и, сколько помнил себя, горы всегда восхищали его. Благодаря им мир обретал порядок и меру. Все приходило, а величественные горы всегда были неизменными.
Это была странная зима. Бесснежная. Снег лежал только высоко в горах.
Марцин миновал хату Секерковой и свернул с главной дороги на лесную тропу. Он долго продирался сквозь безлистные, покрытые инеем кусты ежевики к поросшему отвердевшим от морозца мхом крутому откосу. Когда он был маленьким, они иногда приходили сюда с мамой. Мама доставала из сетки книгу, он клал голову ей на колени, закрывал глаза и представлял себе истории и места, о которых она ему читала.
Книги заменяли маме мир, который она не повидала, но по которому порой тосковала. У нее ни к кому не было претензий за то, что знает этот мир только по книжкам. Она не считала, что чем-то пожертвовала, живя в Бичицах. Так жила ее мать и мать ее матери. Далекий мир был для других, и она смирилась с этой мыслью. Впрочем, далекий мир представлялся ей не только прекрасным и таинственным, но также грозным и опасным. Она рассказывала, как родители взяли ее в первый раз на ярмарку в Новый Сонч. Она очень встревожилась, когда они отдалились от Бичиц так далеко, что уже не слышно было звона колокола их костела. В пору ее детства церковный колокол обозначал своим звучанием расстояние. Для нее далекий мир начинался уже там, где она не могла услышать этот звон…