Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она говорила: «Я сбежала…» — «А если хватятся?» — «Зато я оставила им магнитофон!» — и засмеялась, умненькая. Оказывается, в редакции Коляня сегодня так плохо выглядел и был так, бедный, желт лицом, что Вероника обеспокоилась, — обеспокоившись, приехала. Войдя в незапертый номер, юная Вероника именно по шуму воды сообразила, что Коляня в ванной.
— …Вспомнила жуткий фильм: один чудак в ванне вот так же заснул. А родственник вошел и всыпал в ванну химикат. И тот чудак, спящий, напрочь растворился.
— Какая прелесть.
— И весь стек в трубу — пожурчал и стек.
Оставляя следы мокрых ног, Коляня протопал до постели и сел, закурив. Вероника появилась из ванной минут через пять вся свеженькая, стройная, закутанная в большое махровое полотенце. «Времени мало». — «Мало», — согласилась она, подошла к окну и задернула шторы, плохонькие такие, гостиничные, холостяцкие шторы. Она шла от окна к постели и на ходу сматывала с себя полотенце. Уверенная в себе, стройненькая Вероника.
* * *
Припозднившийся Коляня стоял от стола поодаль, наблюдая, как больного с мощным надрезом на спине перевернули на левый бок, потом на правый: по обе стороны надреза ему оттягивали и отдирали кожу от мяса, обнажая. Больного как бы раздевали. Метастазы глубоко не пошли, но на средней глубине их находили там и тут. Оттянули кожу еще — метастазистые бугорки вырезали и выскабливали даже из-под мышек. Андрей Севастьянович, припухший и царски медлительный, работал, — ассистировал Чижов.
Сама опухоль была впритык к позвоночному столбу — столб не тронула, однако прилепилась к ребру и проела его, как серая ржа. Опухоль вышвырнули вместе с ребром, выбора не было. (Анестезиолог добавил наркозу.) Под ножом вытекая, кровь с другой стороны прибывала через капельницу — из подвесного стаканчика, возмещая потерянную, кровь капала, капала, капала, и сама капельница была старенькая, пожелтевшая, цветом в осень. Больной под наркозом, уже и без ребра, улыбнулся, онемевшие бледные губы его растянулись. Анестезиолог, не забывший, подмигнул Коляне: мол, смеются они во сне, бывает, я же тебе говорил, что они смеются. Дело было сделано. Чижов уже зашивал.
Андрей Севастьянович вышел — Коляня вышел за ним, но хирурга мигом перехватили, уведя к телефону. Выехала каталка; голова оперированного, повязанная белой марлей, несильно колыхалась. Наконец вновь появился Андрей Севастьянович, и Коляня расспросил об операции. Потом только спросил о своих пророках — о Суханцеве и о Шагиняне.
— …Я обещал, Коля, и слово сдержу — они выступят, однако не на первом заседании и не на втором.
— Не хотите ли почитать общие их рассуждения?
— Зачем читать — я же буду их слушать.
* * *
Коляня вышел на улицу. Был закат. Закурив и приостановившись, Коляня смотрел на высокие, розовевшие от солнца башни, которые ничуть на него, Коляню, не давили, не смыкались крышами, не сосали из него кровь, и вообще ничего дурного и зловещего в них не было. Коляня жил в городе. Теперь — как все.
Пространство меж башнями, будто бы двор, тускнело, но было еще залито красным — с красными скамейками и с красными, редко посаженными деревьями. Коляня курил, расслабился. В промельк Коляня вспомнил о детстве, потому что ему как бы подсказали: пацан выскочил из подъезда, лет семи-восьми — с бидоном в руках. В белой маечке, худенький, пацан промчался, пересекая по диагонали красное пространство, красный газон, меж деревьями и дальше-дальше, — размахивая бидоном, летел он к квасной бочке на той стороне. Мелькнул — и не стало.
Улыбающаяся, тихая и скромная жена — Люся перед сном заглянула на миг к Кузовкину в комнату (он читал). Она держала на руках грудного сынишку. Люся недавно родила, теперь детей было двое.
— Трудишься, милый? — Люся спросила негромко.
— Тружусь! — Кузовкин потянулся.
— Заварить тебе чай?
Прежде чем пойти спать, Люся еще спросила: не слышал ли что-нибудь милый о Сергее Степановиче?
— Нет… Говорят: травы собирает. Никому не нужные.
Кузовкин, от чтения оторвавшийся, повел утомленными глазами: сидели на этом стуле. И на том стуле сидели. А сюда с кухни вносились табуретки; и палас не лежал на полу: палас был свернут в рулон и на нем, свернутом, тоже сидели. А тут у стены, скрестив руки, стоял смертник Дериглотов…
Кузовкин вновь приник к столу и взял цветную ручку, то красным, то черным выделяя в своих записях главное и ценное.
Сутуля спину в желто очерченном кругу настольной лампы, вечер за вечером Кузовкин уже разочаровался в Суханцеве, зримо видя несовершенство его системы, — и Якушкин, и Суханцев были позади, истина же все ускользала. Теперь был Шагинян. Ведя записи и мысль за мыслью перенимая у этих удивительных одиночек и оригиналов, Кузовкин задумывался: познание, конечно, дело великое, однако где же конец? где истина?.. Он перебирал, складывая в стопки, тетрадку за тетрадкой — якушкинские — суханцевские — шагиняновские: темные слова, темные мысли. Кузовкину казалось, что ощупью идет он по лабиринту, в некоем подземелье, где слабо-слабо брезжит далекий свет, — ощупью идет он, петляя и ошибаясь…
Вновь вошла тихая Люся:
— Устал ты… Не ляжешь ли? — она была в ночной рубашке. Она спрашивала неназойливо, и очень мягко, и с любовью.
Зная, что душа Кузовкина далека от его ежедневной инженерской службы в НИИ, Люся никогда не отрывала его от любимого ночного дела: пусть читает. Она не посягала на его время. И уж конечно, она не заставляла его заработать в семью лишний рубль. Люся очень рассердилась, когда ее подруга намекнула, что Кузовкин мил, но это же ясно, что он с приветом. Люся рассердилась и вскоре же рассорилась с подругой. Люся не только любила — благоговела.
— Дети спят? — спросил Кузовкин, в тишине потягиваясь и хрустя плечами.
— Конечно, милый. Третий час ночи.
— Ложись, я не скоро лягу.
Люся целовала его и уходила. Ночью ей часто хотелось ласки, но она только сглатывала легкий, подрагивающий в горле комочек.
* * *
Старик, вдруг припадая к земле и ползая, выискивал травинки; он выдирал их и радостно запихивал в мешок; пес же мучился голодом.
— Сегодня, слышь, — сообщил старик, — нашел я сизый черепашник… Важная для нас трава!
Пес смотрел мрачно: пес хотел есть. Даже на льстивое и неискреннее подыгрывание человеку пес не был способен: угроза собачьего ящика и гон цепко держались в памяти.
Когда устраивали привал, старик первым делом высыпал из мешка собранные травы, раскладывая их на большой бумаге под солнцем; травы сохли — и только тут старик вспоминал о еде; давал псу и ел сам. Еда у старика была плохая: в основном хлеб. Разложив травы и перекусив, старик начинал болтать о том, что он, поднатужившись напоследок, изобретет «чай на все времена»; он объяснял, впадая в торжественную хвастливость, что будет это особое, хитроумное зелье из трав и что люди будут пить зелье ежедневно, как пьют сейчас чай или, скажем, кофе. «Да, да, — старик, поглаживающий макушку, подмигнул псу, — зелье будет возбуждающим, не скрою. Но в меру. Не больше, чем кофе. Главное же, зелье будет — предупреждающим…» — пошевеливая сохнувшие травинки, переворачивая их так и этак к солнцу, старик от возбуждения заговорил громче. Пес, насытившийся, прислушался. Старик бубнил (как только произносились слова «любовь» и «интуиция», становилось ясно, что бубненье надолго), и пес перебежал в тень березы неподалеку. У пса уже была привычка. Слова эти услышав, пес тут же и быстро переходил от дремы ко сну.