Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она пропустила его слова мимо ушей и сказала, по-прежнему глядя сквозь меня:
— Бог, который дает такие приказы, не может ждать, что люди станут лучше даже через тысячу лет.
— Но, Анна, дорогая! — испуганно воскликнула профессорша, потом она повернулась к мужу и сказала с укором:
— Я предупреждала тебя: у Анны слишком слабые нервы для таких произведений! Она все воспринимает слишком серьезно. Так нельзя. Такие произведения не…
— Но, мама, неужели ты хочешь сказать, что я не должна серьезно относиться к Богу? — прервала ее Анна.
По-моему, ей не следовало так говорить. Не следовало выпускать мать из буфета.
— А отчего, по-вашему, Кьеркегор писал об этом? — спросил я у Анны.
— Оттого, что он не согласен со Священным Писанием. Ведь эта история рассказана в Библии.
— Лучше бы он оставил в покое Библию и писал так, чтобы люди понимали, что он хочет сказать, — заметил Аксель.
— У меня тоже иногда возникает потребность разгадать загадки, которых в Библии так много, — сказал я. — Ничего удивительного, что такой выдающийся философ, как Кьеркегор, попытался их разгадать.
— А что вас в этой книге занимает больше всего? — спросила у меня Анна, словно, кроме нас двоих, в комнате никого не было.
— Грех и вина!
— А не страх, как самого Кьеркегора?
— Нет… Но ведь это то же самое…
Я запнулся, потому что меня удивила эта мысль.
— По-моему, это слишком мрачная тема для обеденного стола, — со вздохом проговорила профессорша. — Нет, Грундтвиг куда человечнее. Он несет людям чудо просвещения. Он верит, что мир может стать лучше, все в воле человека. Если бы все имеющие власть были такие, как Грундтвиг! — И профессорша произнесла длинную речь об этом гнусном Бисмарке, который потребовал, чтобы все пасторы, учителя и чиновники Шлезвига и Гольштейна принесли клятву верности императору, после того как эти территории отошли к Пруссии. А тех, кто отказался принести эту клятву, без всяких на то оснований освободили от должности.
— Из любви к человечеству кто-нибудь должен был бы пустить пулю в господина Бисмарка, — мрачно изрек Аксель.
Мне вдруг стало так противно, что я покрылся испариной и долго не слышал, о чем идет разговор. Наконец я наклонился над столом к Анне и спросил ее, прервав профессора на полуслове:
— А как вы относитесь к Грундтвигу?
За столом воцарилось молчание. Я проявил невежливость.
— Я его не знаю, — равнодушно ответила она.
— Анна интересуется только музыкой и поэзией, — вздохнула София.
— А какую музыку вы предпочитаете? — спросил я и посмотрел Анне в лицо, защищаясь в то же время от ее взгляда.
— Должна признаться, что я музыку не люблю. Мои родные считают, будто я ее люблю только потому, что я немного играю на фортепиано.
— Анна, милая, как ты можешь так говорить! — воскликнула профессорша.
Я закашлялся и прикрылся салфеткой. Красный и потный, я вынырнул из-за салфетки, стараясь сохранить чувство собственного достоинства. Но тут мне понадобилось высморкаться и пришлось лезть за носовым платком. Все сочувственно молчали. Даже Аксель не пришел мне на помощь. Когда пульс у меня стал нормальным, я глупо сказал:
— Мне всегда хотелось научиться играть на каком-нибудь музыкальном инструменте.
— Это очень просто, — сказала Анна.
— Неужели?
— Да. Только требует много времени. В принципе это то же самое, что вязать крючком салфетки.
— Но, Анна! Музицирование — это искусство! — воскликнул профессор.
— Искусство не имеет ничего общего с умением быстро перебирать пальцами клавиши, — сказала Анна с таким видом, будто с трудом сдерживает зевоту.
— Вот как? А что же тогда искусство? — полюбопытствовал я.
На мгновение она растерялась.
— Искусство — это то состояние души, для выражения которого человек должен использовать все свои чувства, — сказала она наконец.
— Вы хотите сказать, что только сильное переживание создает образы искусства? — спросил я.
— Нет, но без сильных чувств того, кто их испытывает, и того, кто их воспринимает, искусство невидимо и не представляет собой никакой ценности.
— Стало быть, произведения искусства, скрытые, например, в склепах, не представляют собой ценности потому, что их никто не видит?
— Нет, представляют, потому что люди мечтают увидеть их.
Я перестал дышать. Она была как откровение!
Мне захотелось крикнуть Акселю через стол: «Черт подери, теперь я понимаю, почему ты не бегаешь в „переулки»!" Но я удержался. Это было бы решительно неуместно.
В то лето я действительно собирался поехать домой. Мне хотелось помочь Андерсу и Рейнснесу. Возможно, на меня повлияли просветительские мысли Грундтвига. Его приверженцы открывали народные школы и привлекали на свою сторону крестьян.
В Копенгагене многие так называемые интеллектуалы смотрели на это с презрением и называли чепухой. Однако со временем уже почти не осталось людей, которые выступали бы против идеи просвещения. Все рвались в народ, дабы просветить его. Возможно, тоска по дому смешалась у меня с мыслями о миссионерстве.
Однако я не мог забыть слова Кьеркегора о том, что истинный рыцарь веры бывает только свидетелем, но не учителем. Это звучало как приговор, которого я не мог избежать. Кроме того, мне никак не удавалось поговорить с Анной наедине. Слабым утешением служило то, что и Акселю это тоже не удавалось.
Сестры всюду бывали вместе. У меня создалось впечатление, что Софию приставили следить за сестрой, ибо моей репутации не доверяли. Тем не менее мы четверо сблизились настолько, что я теперь обращался к сестрам на «ты» и мне даже дозволялось держать их за руки.
Однажды мы с Акселем сопровождали Анну и Софию в Тиволи. Анна спросила, знаю ли я норвежского поэта, которого зовут Генрих Ибсен.
— Я читал о нем в газетах.
— А я читала его последнее произведение! «Пер Гюнт». У нас есть дома. Ты должен непременно прочитать эту поэму.
— Спасибо.
— Ибсен тоже живет вдали от родины. Совсем как ты. Но, полагаю, по другим причинам.
Я пожал плечами. К норвежскому поэту я мог относиться только скептически. Норвежец не может быть настоящим поэтом. Поэзия, которую я ценил, не имела ничего общего с Норвегией. Во всяком случае, после того, как я подбирал раненых на полях сражения под Дюббелем.
Не знаю, собирался ли я объяснить это Анне, но Карна, неожиданно возникшая перед нами на Ню Вестергаде, заставила меня забыть о поэзии. Она несла большую корзину. Судя по всему, очень тяжелую. Что она здесь делает?