Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Соседний, отделенный сквером дом был объектом завтрашнего штурма. Пушков всматривался в орнамент искореженных деревьев, сквозь которые завтра он поведет взвод. Казалось, черные, затянутые в трико танцовщицы воздели худые руки, выгнули острые бедра, запрокинули головы, застыли в наклонах и поворотах на одной ноге. Снаряды и пулеметные очереди, проносясь по скверу, вонзались в кирпич и известку дома, секли деревья, лохматили кору, впивались в глубину стволов. Пушков всматривался в дом, в его темные глазницы, чувствуя среди холода промерзших стен живую теплоту огневых точек, заложенных мешками бойниц, укрытых у фундамента пулеметных и снайперских гнезд. Его мысли были геометричны, как автоматные трассы. Воспроизводили траектории дымных гранат, белые объемы плазмы, секторы обстрела, мертвые зоны. Сквозь переменный, искрящий чертеж, состоящий из множества углов, вершин, биссектрис, он мысленно прокладывал путь, по которому завтра в составе штурмовой группы поведет взвод. Будет кидаться на снег у вывороченных стволов, ставить дымовые завесы, пережидать огневые налеты, вызывать огонь танков, докладывать об убитых и раненых. Он смотрел на сквер, на туманное здание, как на завтрашнее поле боя. Оно вызывало у него отторжение, щемящую, похожую на тоску неприязнь, которые он преодолевал упорной волей, цепкой мыслью, таящейся под сердцем уверенностью — дом будет взят, и к вечеру он, Пушков, станет выглядывать из пролома, рассматривать следующий, продолговатый желто-зеленый дом, означенный на карте как Музей искусств, напичканный огневыми точками, как перезрелый огурец семенами.
Ночной Грозный гудел, скрежетал, хрустел, словно черная, с искрящейся шерстью собака грызла огромную кость. Редко и гулко ухали на окраинах тяжелые бомбы, прокатывая по фундаментам медленные волны звука. От этих колебаний начинали качаться угрюмые пожары в районах нефтехранилищ и складов. На тучах колыхались красные вялые отсветы. Часто, беспокоящим огнем, принималась бить пушка боевой машины, посылая вдоль улицы малиновые трассеры, гаснущие в липкой мгле. Мелкими хаотичными тресками, красными россыпями обнаруживали себя автоматчики. Либо группа спецназа, рыскающая по чеченским тылам, напоролась в развалинах на засаду и теперь, огрызаясь, пробивалась обратно, к своим. Либо одинокий часовой среди обломков стен, напуганный тенью пробежавшей собаки, начинал палить во все стороны, успокаивая себя грохотом тяжелого автомата. Редко с мягким треском, как стручок сухой акации, хлопал выстрел снайпера, углядевшего огонек сигареты или лучик фонарика. В мрачном небе, среди грязных туч, вдруг взлетала осветительная ракета, загоралась, как лучистая золотая лампа. И пока она медленно, сносимая ветром, качалась над улицей, были видны каждый камушек и осколок, обведенные тенью, каждый узор лепнины на мертвом фасаде, каждая выбоина на стене. На белом снегу, озаренный лучистой звездой, отбросив руку, вывернув бородатую голову, лежал чеченец, и под ним чернела то ли тень, то ли застывшая кровь.
Лейтенант Пушков чувствовал город как огромную скорлупу, в которую была заключена его жизнь. Его солдаты отдыхали после дневного боя, соорудив камелек в глубине развалин. Его командиры склонились над картой, освещая фонариком квартал, куда утром устремится штурмовая группа, и он побежит, уклоняясь от пуль, среди расщепленных деревьев. И среди опасностей и смертельных угроз, среди бесчисленных стволов и фугасов, искавших его в развалинах убиваемого города, существовала невидимая, хранящая и сберегающая сила. Его отец, начальник разведки, воюющий тут же, среди пожаров и взрывов, чей командный пункт медленно, вместе со штабом, перемещался от окраин к сердцевине города, вслед за штурмующими батальонами. И где бы ни был он, лейтенант Пушков, — лежал ли в теплой воронке, пропуская над собой пулеметные очереди, или мчался в короткой перебежке, успевая заметить гранатометчика, припавшего на колено с острой репой гранаты, или дремал на сыром топчане в отвоеванном доме, слыша сквозь дремоту ровный треск догорающей крыши, — всегда отец был рядом. Направлял, утешал, хранил. Посылал ему сквозь битый кирпич и едкий смердящий дым свою благую весть, отцовскую силу и бережение.
— Товарищ лейтенант, — окликнул его сзади солдат Касымов, по прозвищу Косой, прохрустев сапогами по битому стеклу, — у нас все готово, вас ждем. Приглашаем на день рождения.
В глубине разгромленного дома в обгорелой комнате, чьи окна, занавешенные одеялами, были обращены в тыл, в безопасную сторону, был постелен ковер. Прожженные дыры и обугленные узоры ковра были бережно застелены кусочками нарезанной ткани. На ковре, сделанные из консервных банок, горели коптилки, щедро освещали убранство стола. На тарелках дорогого сервиза, кое-где надтреснутого и надколотого, лежали солдатское сало, горы тушенки, грубо нарезанный хлеб. В хрустальных бокалах краснел компот, добытый из раскупоренной банки. Тут же стопкой поблескивали ножи и вилки, собранные по квартирам в разбитых и сгоревших буфетах. По углам комнаты, прислоненные к стенам, стояли автоматы, ручные гранатометы и тубусы огнеметов «Шмель», все на виду, под рукой, освещенные коптилками. Стол был сервирован по случаю дня рождения сержанта Клычкова, носящего прозвище Клык, который величественно восседал на полу на расшитой подушке, словно восточный хан в окружении приглашенных в юрту гостей.
— Товарищ лейтенант, ваше место! — пригласил Клык Пушкова, гостеприимным жестом указывая на вторую расшитую цветными узорами подушку, усаживая командира напротив себя. — Прикажите начать!..
Пушков уселся, сдвигая грязные ботинки в сторону, подальше от тарелок. Усмехнулся одними зрачками фамильярности Клыка, золоченому сервизу с нарезанными луком и салом, соседству пушечных гильз и хрустальных бокалов, солдатским лицам, на которых бегали тени и свет, нетерпеливо блестели глаза и лежало одинаковое у всех наивное, детское ожидание праздника, который они устроили себе среди минных полей и развалин.
— Ну что, Клык, хочу я тебе сказать в день твоего светлого праздника!.. — Пушков поднял хрустальный бокал с компотом, обхватив его грязной исцарапанной пятерней. Держал над коптилкой, видя, как мерцает в глубине бокала рубиновая искра. — Ты знаешь, как все мы тебя любим и уважаем. Радуемся, что такой человек, как ты, воюет в нашем взводе. Смелый, справедливый, надежный, который, если что случится в бою с командиром, примет командование, не растеряется, доведет бой до конца. Желаем, чтобы все чеченские пули огибали тебя на сто метров и попадали в кирпич. Чтоб у снайперов, когда они тебя видят, сразу слипались глаза. Чтобы мины и растяжки ты нюхом чуял и обходил, как поисковая собака. Чтобы твой «АКС» бил без промаха и тебе всегда хватало патронов. Чтобы ты с медалью за взятие Грозного вернулся к отцу и матери, которые расцелуют тебя на пороге родного дома. И следующим праздником была бы у тебя свадьба с твоей Танюшей, куда ты нас всех пригласишь. Будь здоров, Коля!
Он протянул бокал, и Клык, довольный, серьезный и благодарный, чокнулся с командиром. Все тянули бокалы с компотом, сближая свои закопченные, поцарапанные, перебинтованные руки, наслаждаясь нежными звонами, красными отблесками, глубокими искренними словами лейтенанта, столь непохожими на его командирские рыки, злые приказы, беспощадные разносы и понукания. Желали своему товарищу благополучного возвращения с войны.