Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хуже дело, когда юный автор, помимо лестных слов, просит рекомендовать его издателю, а в случае отказа прозрачно намекает, что я препятствую его блистательному дебюту из страха соперничества. Еще хуже, когда благодарный живописец присылает свое творение в дар и требует, чтобы его повесили на стенку. Помню, как-то раз Глаубер Роша требовал, буквально руки мне выкручивал, с ножом к горлу приставал, чтобы я сочувственно отозвался о кинофильме молодого режиссера. «Он очень талантлив, а кроме того, баиянец, — этого для нашего бразильского Годара было достаточно. — Напиши маленькую заметочку о юном и непонятом даровании».
— Хорошо, — сказал я Глауберу. — Напиши про него сам что хочешь — статью, заметку, два прочувствованных слова, а я подпишу. Но с одним условием — ты не потащишь меня смотреть его картину.
Как бы не так! Глаубер сочинил, я подписал, режиссер лично пришел поблагодарить и пригласить на просмотр. Глаубер только ухмылялся, глядя, как тащился я в зал, будто агнец на заклание.
Мы с Вильсоном Линсом были в ту пору неразлучны: днем занимались агитацией и пропагандой, ночью прожигали жизнь.
Газету «Импарсиал» превратили мы в орган борьбы с германским нацизмом. В прежние времена, до того, как отец Вильсона, полковник Франклин Линс де Албукерке, богатейший промышленник и землевладелец, выкупил газету у интегралистов, заправляли там всем двое: Марио Симоэнс был главным редактором, Марио Монтейро — коммерческим директором.
Завладев газетой и сменив политические ориентиры, Вильсон, его брат Теодуло и я взялись за дело всерьез. Мы с Вильсоном писали статьи, а Эдгар Курвело расставлял нам запятые и правил орфографию. В редколлегию, кроме того, входили Лафайет Коутиньо, Акасио Феррейра и племянник Вильсона, носивший громкое имя — Наполеон. Он ничем не уступал своему великому тезке, был мастером на все руки и отличался башкой необыкновенных размеров и причудливой формы. Когда он проходил мимо, его дядюшка, добряк Валдомиро, пить начинавший с утра и уже ни на что не отвлекавшийся, любил погладить его по затылку, приговаривая: «Боже мой, Боже, как же ты на свет-то вылез, какие мучения сестрице моей доставил». Теодуло, человек сумрачный и ответственный, пытался как мог сдерживать нашу молодую прыть, в нем уж тогда видны были задатки политика, и стал он впоследствии депутатом Законодательного собрания, мастером кулуарных интриг и закулисных сделок.
Ближе к вечеру почти ежедневно мы отправлялись на очередной митинг или на манифестацию — на Ларго-да-Се, на Праса Мунисипал, на Кампо-Гранде, обличали нацизм, пели осанну союзникам по антигитлеровской коалиции, а под шумок поносили наш собственный режим, диктатуру «Нового Государства».
Мы с Вильсоном на пару заполняли едва ли не всю газету: он писал передовицы и редакционные статьи, а я вел ежедневное обозрение «Час войны». Но особым успехом пользовалась придуманная нами коротенькая, всего строк на десять-двенадцать, колонка. Мы придумали двух персонажей, которым оказалась суждена долгая газетная жизнь: из номера в номер вели диалог на актуальные темы доверчивый и наивный Жозе и левый интеллектуал Жоан, сведущий во всем решительно. Многие и газету-то нашу покупали, только чтобы почитать забавную пикировку двух измышленных нами героев, причем простак порой обнаруживал проницательность и здравый смысл, а мудрец оказывался полным придурком.
В один прекрасный день — дело было в 1943 году — написали мы с Вильсоном статью, вызвавшую жуткий политический скандал, едва не приведший к закрытию нашей газеты. Мы предложили восстановить дипломатические отношения с Советским Союзом, резонно спрашивая, зачем, если мы, можно сказать, сидим в одном окопе и вместе воюем с фашистами, зачем надо продолжать прежнюю политику, по-страусиному пряча голову в песок и не замечая новой реальности? Как можно считать русских врагами, если они наши союзники? Как можно не признавать существование соратника?
Тем не менее все так и было — сохранялось нерушимое табу на упоминание СССР, цензура беспощадно вымарывала все, что относилось к государству рабочих и крестьян. В верхних эшелонах власти хватало самых настоящих, отъявленных фашистов, которые не позволяли не то что требовать восстановления дипломатических отношений с Империей Зла, но даже и думать об этом. Они, хоть и не высказывали своих чаяний вслух, очень надеялись на Гитлера. Статья произвела эффект разорвавшейся бомбы, и неприятности нам грозили серьезнейшие: дело пахло судом и лишением лицензии. Выручил могущественный полковник Франклин: он, правда, и понятия не имел о нашей статье и в глаза ее не видел до публикации, но взял всю ответственность на себя и заявил: «Это я ее заказал». Власти побоялись связываться с ним — он был слишком крупной и влиятельной фигурой.
Итак, дни наши были посвящены войне, борьбе, политике, а ночи — безудержному веселью. За полночь, вывалившись из редакции, отправлялись мы пить, играть, танцевать танго, играть в рулетку и в карты или же к девкам. Предводительствовал нами Вильсон, вертопрах и сумасброд, истая богема, ни в чем не знавший меры и удержу. Завершался вечер в публичном доме, где мы ужинали, обильно орошая угощение кашасой[94]и пивом — виски в ту пору было еще как-то не в ходу. Вильсон был гулякой таким неисправимым, распутником таким закоренелым, что на следующий же день после женитьбы Мирабо Сампайо, по старой привычке зашел за ним: «Пора, Мирабо, пошли, Мирабо, девочки нас заждались». Ну, тут он получил от Нормы гневную отповедь:
— Отныне и впредь для Мирабо существует только одна женщина — это я! А шлюх своих себе забери!
Да, много их было, соотечественниц и иностранок — привлеченные рассказами о королевской щедрости сына полковника Франклина, они слетались к нам из Буэнос-Айреса и Ла-Платы, из Монтевидео и Пунта-дель-Эсте, они выступали в кабаре, они по-крупному играли в казино, они учили нас новым позам и вариациям — какие страсти кипели, какие драмы разыгрывались! Вильсон, домогаясь одной своей капризной избранницы, размахивал револьвером. Он пользовался репутацией человека кровожадного, хотя на самом деле был кроток, как голубь. Махать-то он махал, но на курок не нажал бы ни за что, он и стрелять-то не умел.
Разумеется, общались мы не только с профессионалками, но и с многочисленными любительницами. У Вильсона, не подверженного предрассудкам, был целый выводок более или менее троюродных кузин, порядочных барышень не слишком строгих правил, пламенных сторонниц союзных держав, не пропускавших ни одной сводки Би-би-си и страстно даривших разнообразные ласки нам, литераторам, демократам и антифашистам, отважным борцам за правое, за святое дело. У кузин были подруги и одноклассницы, одна другой привлекательней. Им далеко, конечно, было до отточенной техники аргентинских и уругвайских «девочек» — парагвайка почему-то была только одна, полуиндеанка из племени гуарани, и за нее не просчитавшись можно было отдать десяток родовитых сеньорит, — но они брали свежестью и искренностью чувств.
…Помню одну — страшновата лицом, но сложена была замечательно: она уже служила в каком-то государственном учреждении, была обручена и хранила девственность для будущего мужа, а потому предоставляла для утех только свой зад. Причем любила устроиться у окна, откуда виднелось здание банка, где служил счетоводом тот, кому в приданое предназначалось ревниво оберегаемое сокровище, облокачивалась на подоконник и в самый проникновенный, извините за сомнительный каламбур, миг начинала в экстазе вопить, обращаясь к жениху: «Ты видишь, рогоносец? Видишь, что со мной делают?!» Черт, вылетело из головы, как ее звали. Может, Вильсон еще помнит?