Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Жив, жив! — радостно произнесла она.
— Где я? — слабо прошептал он.
— В келье, родимый, в моей келье. Я — Досифея, недостойная раба Божия.
— Как попал я сюда? — с недоумением спросил он.
— Упал ты во храме, добрый молодец, и обмер, словно дух из тебя вон вышел; мать-игуменья приказала тебя вынести и в чувство привести; я ноне очередная, ко мне в келью и принесли тебя, раздели и уложили…
— А-а!.. Спасибо, мать Досифея. И с чего это со мной таково приключилося? — заметил он, приподнявшись и садясь на кровать.
— Народу-то во храме ноне много было, может, от духоты, а может, и от расстройства какого душевного; молился-то ты больно истово, сама мать-игуменья это заметила…
Яков Потапович промолчал и грустно опустил голову: он вспомнил, о чем была его молитва. Затем он хотел было встать, но ноги были настолько слабы, что он снова сел.
Монахиня заметила его движение.
— Посиди еще, отдохни, или приляг, а то так на улицу идти негоже, не равно опять что приключится. Идти-то тебе далеко? — спросила она.
— Да, да, я посижу; а идти не то чтобы далеко, да и не близко: в дом князя Прозоровского, — отвечал он.
— Прозоровского?.. Василия?.. — задыхаясь он волнения, спросила монашенка, и мертвая бледность разлилась по ее лицу.
— Да… Василия… Чего ты, матушка, испугалась? — спросил он с недоумением, видя перемену в ее лице и то, что она судорожно схватилась рукою за спинку кровати, чтобы не упасть…
— А ты… ты кто же ему… приходишься?.. — не отвечая на вопрос, дрожащим шепотом спросила она.
— Я? Я — никто… Я без роду и племени… подкидыш… — печально произнес он.
Все в незнакомой ему монашенке, даже самое непонятное ему ее волнение, внушало какое-то безотчетное доверие, и он рассказал ей все, что знал сам и что знает читатель о его происхождении. Мать Досифея слушала, затая дыхание, и по ее лицу, по мере его рассказа, разливалось выражение неизъяснимого счастья. Он кончил.
— Сын… дорогой сын мой!.. — вскрикнула она, бросилась к его ногам и стала обнимать его колени.
— Сын… — с недоумением повторил Яков Потапович, глядя на склонившуюся плачущую женщину.
— Да, сын!.. — встала с колен мать Досифея и, сев рядом с ним на кровать, продолжала: — Слушай же, я расскажу тебе грустную повесть о моей жизни. Она коротка, как и самая жизнь, окончившаяся девятнадцати лет. Более двадцати лет минуло со дня, когда, дав жизнь ребенку, плоду моего невольного греха, или, скорее, несчастия, я, оправившись от болезни, надела на него свой тельник и подкинула его к калитке сада князя Василия Прозоровского, а сама пошла в эту святую обитель и, бросившись к ногам еще прежней покойной игуменьи, поведала ей все и умоляла ее оставить меня в послушницах. Просьба моя была ею исполнена, но она взяла с меня клятву, страшную клятву — забыть не только о мире, но и о моем ребенке. Я дала эту клятву и исполняла ее до сих пор, не наводя о его судьбе ни малейших справок. Но Бог судил иначе! Он сам разрешил меня от клятвы, приведши тебя в мою келью… Я узнала мой крест на твоей груди, когда расстегнула тебе ворот рубашки. Ты — сын мой…
— Матушка! — со слезами на глазах воскликнул Яков Потапович и упал в ее объятия.
Она склонилась к нему и смешала свои материнские слезы со слезами найденного сына.
Когда они оба выплакались, она поведала ему, что она — княжна, племянница казненного князя Кубенского; рассказала, что произошло с ней, в доме ее дяди, в день его казни, и в роще под Москвою, словом, все то, что уже известно нашим читателям. Она не назвала лишь виновника своего несчастия, не назвала ему его отца, и на вопрос: кто был он, после минутного раздумья отвечала:
— Не ведаю.
Она не нарушила, таким образом, условия принятой ею схимы — всепрощения врагам.
С трепетным вниманием слушал Яков Потапович роковое для него признание.
«Сам Бог благословил меня на задуманный подвиг, — проносилось в его голове. — Меня не может привлекать теперь жизнь даже желанием отыскать свой род. Я нашел мать, но все же, как сын греха, остаюсь без роду и племени».
«Даже для матери ты являешься лишь олицетворением ее несчастия, причиною заживо погребенной в стенах монастыря молодости», — с особою горечью раздавался в его ушах какой-то внутренний голос.
В течение десяти дней, протекших с этого памятного для Якова Потаповича утра, он несколько раз еще виделся с своею матерью, открыл ей свою душу, рассказал события последних лет, свою любовь к княжне Евпраксии, свой вещий сон и свое решение спасти князя Воротынского, пожертвовав своею, никому не нужною жизнью. При упоминании имени Малюты — он заметил это — лицо его матери покрывалось мертвою бледностью. Она была сначала поражена его исповедью, но напрасно старалась поколебать его бесповоротную решимость и, наконец, сегодня дала ему свое благословение…
«Да, сегодня!» — вспомнилось Якову Потаповичу.
Завтра 16 января — день, назначенный для казни Владимира Воротынского. Завтра он должен предстать, вместо него, перед престолом Всевышнего. Все уже приготовлено, княжна уведомлена, Никитич и еще один старый княжеский слуга согласились помочь ему. Жить ему оставалось менее суток. Он как бы что-то вспомнил, встал и пошел по направлению к калитке, ведшей на берег реки. Ему захотелось в последний раз посмотреть на то место, где его несчастная, опозоренная мать положила его — свое дитя невольного греха, дитя несчастия. Отодвинув засов, он вышел на берег, но не успел сделать двух шагов, как перед ним, точно из-под земли, выросла темная фигура какого-то человека, закутанного в широкий охабень с поднятым высоким воротником и с глубоко надвинутою на глаза шапкою, так что лица его не было видно.
Яков Потапович остановился и смело опросил его:
— Кто ты? Что тебе надобно?
— Кто я — тебе этого до времени знать совсем лишнее; знай только, что я друг тебе, а надобно мне от тебя, чтобы ты меня послушался.
— Как же мне тебя слушаться, если ты от меня хоронишься?
— Значит, так надобно; а слушаться надо не человека, а речей его. Возьми вот эту скляночку, да как завтра на лобное место придешь, перед тем, как петлю будешь на себя накидывать, выпей, а петлю до зари погоди накидывать и чурбана из-под ног не вышибай. Послушаешься — послезавтра увидимся, тогда и узнаешь, кто я. Теперь же скажу еще, что рановато умирать тебе: твоя услуга еще понадобится княжне Евпраксии.
Проговорив залпом последние слова, незнакомец кубарем скатился вниз к реке и исчез так же быстро, как и появился.
Яков Потапович остался на том же месте, и, если бы не пузырек с какою-то жидкостью, который остался в его руке, он бы подумал, что это был сон.
«Все знает… Кто бы это был? И голос знакомый… Умирать, говорит, рановато… Услуга моя еще понадобится княжне Евпраксии. Может, и правду бает… Ништо, послушаюся… Да, пожалуй, и впрямь правду…» — подумал Яков Потапович, вспоминая свой «вещий сон».