Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы правы, и таким Китай, мой Китай, был на протяжении нескольких тысячелетий, конечно, он менялся, но очень медленно! Это была одна из самых мирных стран… А вот ещё послушайте:
Жизнь в этом мире Всего лишь сон.
И нету смысла делать из неё беду.
Вот я и пью[2].
Тут в предпоследней строке написано несколько иначе: «И нет смысла делать её ещё труднее», но по-русски, мне кажется, так звучит лучше. У меня в Харбине есть товарищ, Алексей Грызов, его поэтический псевдоним Ачаир, мы с ним иногда что-то сочиняем, в смысле он сочиняет, он настоящий поэт, а я только рифмую. Кстати, ваш земляк, из Омска… Слышите, какая вечность и в этом стихотворении?
Сорокин, конечно, слышал и согласно пожал плечами. Ли Чуньминь откуда-то снизу достал бутылку и поставил её на стол.
– Не откажетесь выпить со мной по рюмке коньяку?
– Конечно! – ответил Сорокин и подумал: «Какой он к чёрту китаец, обыкновенный наш, русский, только очень грустный и печальный!»
– Курите, если хотите! – сказал Сергей Леонидович и налил. – Я знаю, у вас сейчас ещё пост, но, поскольку я ваш начальник и басурманин, исповедуетесь, и вам простится этот грех! Это был Ли Бо! А это моё подражание ему!
В небе Луна. Не дотянуться.
Я иду к реке – там две Луны:
Одна отражается сверху, но неясно,
Вода рябит, река неспокойна.
Другая на дне! Её я хочу достать. Если не утону!
Некоторое время Ли Чуньминь молчал.
– Конечно, Китай не мог сохраниться в своей тысячелетней неизменности, когда кругом всё меняется так быстро и пришла Синьхайская революция… А вот послушайте, это пишут сейчас, некто Го Можо́, современный поэт, если можно так сказать! – Ли Чуньминь взял со стола лист бумаги.
Я пролетарий. Лишь тело моё
Есть моя собственность. Только им я владею,
А больше и нет у меня ничего.
Созданы мною «Богини» теперь.
Это на собственность, скажем, похоже,
Но мне коммунистом хотелось бы стать —
Так пусть они станут общими тоже —
«Богини» мои!
Идите, ищите таких же, как я, беспокойных людей,
Идите, ищите пылающих, таких же, как я.
В души милых мне братьев, сестёр загляните,
Струны сердец их затроньте,
Разума факел зажгите![3]
А? Какая разница! Чувствуете? Это уже совсем другой Китай! Это Китай революции и борьбы, и мы с вами знаем, чем это кончится! Не так ли?
Разница была. Абсолютно очевидная. На Сорокина повеяло холодом прибайкальской тайги и возникло ощущение сосущей пустоты и смертельной опасности. Он согласно кивнул.
– И вот что тот же Го Можо пишет дальше! Послушайте!
Парус разорван,
Разбиты борта,
Сломаны весла,
И сломан руль,
И лодочник стонет в одинокой лодке,
И её качают гневные волны[4].
– Того Китая больше нет! И уже никогда не будет! Синьхайская революция – это надолго! Мы об этом много говорили с покойным Ильёй Михайловичем! Вот так-то, Михаил Капитонович! От какого берега оттолкнулись, к тому же и пристанем! Мы все! – Ли Чуньминь встал и пошёл к окну. – Так что? Поедете на разъезд Эхо?
Сорокин кивнул.
– На притоках реки Муданьцзян скоро сойдёт последний лёд и начнётся сплав того, что нарубили за зиму, а в обратную сторону пойдут деньги, это и есть фацай для хунхузов.
* * *
Михаил Капитонович положил карандаш на стол. «Революция, революция! Революция в России – революция в Китае!» – думал он и смотрел на дремлющих соседей. Маленькие дети, свернувшись калачиком, спали на полках, совсем маленькие – на руках у мам, мамы дремали, склонив головы на плечи мужьям, мужья спали, склонив свои головы на головы жен. Это было совсем не то, что в обозе беженцев, где спали в седле, сидя на санях, на ходу, спали вполглаза, спали, готовые проснуться каждую минуту и бежать, бежать дальше от опасности, которая, смертельная, окружала со всех сторон. Здесь в вагоне не спали, здесь дремали, переваривая праздничное съеденное и выпитое, с тем чтобы проснуться и располагаться уже на ночь, не думая, что впереди поджидает смертельная опасность. Какая же в этом была огромная разница – дремать в мирном поезде и спать вполглаза на войне. Вот об этом и болела душа у не то русского, не то китайца Сергея Леонидовича Ли Чуньминя. Это только что понял Михаил Капитонович. Он взял карандаш и написал: «Я постараюсь выполнить Вашу просьбу, дорогая Элеонора, вспомнить Гражданскую войну, хотя это будет довольно сложно!»
* * *
Утром Сорокин увидел парубка Янко сидящим на самом краю тесно занятой нижней полки с тем же мешком на коленях. У парня было чистое, свежее лицо с синими, как украинское небо, глазами и ангельской улыбкой. Михаил Капитонович долго смотрел на него, желая поймать взгляд и поздороваться, и поймал, но Янко, он же «Иванэ», своего вчерашнего собеседника не узнал.
«Он ничего не помнит! Ангел! – подумал Михаил Капитонович. – Ладно! Подскажу Штину! Может, поможет найти работу!»
Извещенный о прибытии телеграммой Штин ожидал на перроне, за его спиной стоял Одинцов. Сорокин увидел их с подножки и спрыгнул. За ним спрыгнул Янко, остановился и стал озираться. Сорокин и Штин пошли навстречу друг к другу, обнялись, и Сорокин сказал, кивнув в сторону Янко:
– Обратите на него внимание!
– А что? – удивился Штин и стал разглядывать парня. – Кум, сват, брат?
– Да нет! – улыбнулся Михаил Капитонович. – По-моему, крепкий парень. Ищет работу…
– Эй, хлопче! – крикнул парню Штин. – Иды сюды! – А? – удивлённо посмотрел на Штина Сорокин.
– А дывы, вин в свитки! – усмехнулся в ответ Штин.
– А?
– Язык? Так у нас тут как в Библии, только там «ни эллина, ни еврея», а здесь и хохол, и кацап, и кого только нет!
Янко боязливо подошёл к Штину:
– Шо, дядько?
– Иды за намы!
* * *
Завтрак растянулся и постепенно перешёл в обед. Уже закончился коньяк от Румянцева, уже был выпит чайник чая из таёжных трав и ягод, уже, как представлялось, надо было бы растянуться на топчане и заснуть до вечера, то есть до ужина, уже и усталость была во всём теле, и сами по себе опускались отяжелевшие веки. Уже Михаил Капитонович оглядывался, присматриваясь, где бы можно было прилечь, как вдруг Штин сказал:
– А недурно бы прогуляться. И погода располагает.
Не дожидаясь ответа, он встал, снял с крючка казакин со смушковой выпушкой и отороченными жёлтой тесьмой накладными карманами, надел его в рукава и стал поторапливать Сорокина.