Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Распогоживается, — тихо сказал Кравченко. — Чего доброго, за ночь подсохнет, как бы поутру сволочи не зашевелились…
Тихомиров промолчал.
Темнело быстро. Началась ночная жизнь фронта. То там, то здесь медленно взлетали, рассыпались и таяли в черном океане ракеты. На большой высоте через фронт в наш тыл пролетел самолет. Зенитки почему-то молчали: видать, самолет был для них недосягаем. Где-то далеко слева басовито пророкотал тяжелый пулемет немцев. Трасса пулемета пошла вверх. Наверное, немец заложил новую ленту и решил проверить пулемет. Тихомиров наблюдал все это, стараясь тут же объяснить себе каждый факт. Особенно пристально он следил за лежащим прямо перед ним сектором ничейной земли. Но здесь не происходило ничего. За весь вечер приметил только одно — там, где овраг выходил к позиции противника, метнулся лучик света. Либо кто-то неаккуратно включил фонарик, либо прикурил от зажигалки. Кравченко тоже видел это и шепнул:
— Дать бы очередь по этому месту, чтобы не думали, будто мы спим.
— Отставить! — хриплым голосом приказал Тихомиров и подумал, что пора, пожалуй, объяснить Кравченко задачу. — Ты вот что учти, — строго сказал он. — Что бы ни случилось, без моего приказа огня не открывать, и чтоб ни звука, будто нас тут и нет вовсе.
Кравченко озадаченно посмотрел на комбата.
— А если он, сволочь, окажется перед самым окопом? Обратно ждать приказа?
— Без моего приказа ни звука, понял?
— Понял. — Кравченко помолчал. — Все понятно. Он меня будет на мушку брать, а я: «Что прикажете, товарищ комбат?»
— Болтаешь лишнее, — не очень строго заметил Тихомиров. Он любил Кравченко — опытного и смелого солдата, умевшего в самых тяжелых условиях действовать инициативно. Сам не раз хвалил его за это перед строем и даже наградил медалью «За отвагу». — Бывают, Кравченко, приказы, — нравоучительно заговорил Тихомиров, — которые не то чтобы рядовому, а и мне обсуждать не положено. Вот сегодня мы такой приказ как раз и выполняем всем своим передним краем. Что бы ни случилось, должны молчать, вроде мы ничего не видим и ничего не слышим…
Чертова тишина — ни звука. В другой бы раз Тихомиров радовался такой спокойной ночи, а сейчас он боялся, несмотря на тишину, что не заметит, как пройдут те люди, которые так важны были генералу, и не сможет вовремя доложить, состоялся ли этот переход или его вовсе не было. Тихомиров не знал, что за его спиной, метрах в двухстах, где начинался густой кустарник, тоже уже третью ночь таилась группа людей, которые в гораздо большей степени, чем он, отвечали перед тем генералом за эту операцию. Там, глубоко в кустах, стояла машина с радиостанцией. В машине попеременно бодрствовали двое. Один из них был старший лейтенант госбезопасности Весенин. Он был в замусоленном солдатском ватнике и в добела выгоревшей пилотке: ни дать ни взять — боец из хозвзвода. Другой, капитан госбезопасности Беспалов, наоборот, имел весьма солидный вид: добротное кожаное пальто без погон, а на голове — военная фуражка без звездочки. На ногах — генеральские сапоги. Даже здесь он каждое утро брился.
Сейчас Беспалов сидел в автомашине. Рядом с ним, не сняв с головы наушники, дремал радист.
Возле машины бесшумно возник Весенин.
— Похоже, что сегодняшняя ночь пройдет не зря, — сказал он. — Надо предупредить центр.
Беспалов вырвал из блокнота листок, написал на нем несколько слов и тронул радиста за плечо.
— Передайте.
Спустя несколько минут в далекой Москве дежурный офицер положил на стол комиссара госбезопасности Старкова бланк шифровки:
«Беспокоимся о готовности всей цепочки, возможно, что сегодня будет работа».
Прочитав радиограмму, Старков наискосок написал на ней: «Полковнику Рыбчаку. Внимание!» — и приказал отнести полковнику.
Но напрасно тревожились чекисты, находившиеся там, в кустах, у самой линии фронта. Полковник Рыбчак приказал дежурившему в его кабинете радисту сделать общий контрольный вызов, и тотчас поступило несколько ответов: «Пост три — все в порядке», «Пост пять — ждем», «Пост четыре — на месте»… Нет, нет, три безрезультатные ночи не ослабили внимательность цепочки. Все ее звенья настороженно ждали того, кто должен был перейти линию фронта.
Кто же был этот человек, которому создавалась такая исключительная обстановка для перехода фронта?
В эту минуту он под кустами ольхи сидел на дне оврага и нетерпеливо посматривал на светящийся циферблат, ожидая, когда часовая стрелка подойдет к первой цифре. Судя по знакам различия на матерчатых погонах его перепоясанной ремнем, сильно заношенной зеленой куртки, он был старшим лейтенантом инженерных войск. В его документах было сказано, что Николай Степанович Корольков, уроженец подмосковного города Раменского, призван в армию еще в сороковом году, его военная специальность — техник-мостовик. В командировочном предписании сказано, что он командируется в город Москву на двенадцать суток согласно приказу по полку за номером 1207(с). Но если бы старший лейтенант Корольков приехал в Раменское и зашел в свой родной дом на Первомайской улице, мать не узнала бы в нем своего сына, о котором она еще осенью сорок первого года получила извещение, что он пропал без вести. Но Корольков заглядывать под родительский кров не собирался…
На дне оврага таился совсем не Николай Степанович Корольков. Настоящий Корольков в этот час, если он еще был жив, спал на нарах в каком-нибудь гитлеровском концлагере. А у этого сидевшего в овраге человека все было поддельное. И не только документы — вся его судьба.
Кирилл Николаевич Гуреев — вот настоящее имя этого человека. Впрочем, тоже не совсем настоящее. Родился он в Сибири, в семье бывшего колчаковского офицера, который потом тоже жил не под своей фамилией и скрывался под поповской рясой в глухом сельском приходе. Так что ложь и обман сопутствовали Кириллу Гурееву со дня его появления на свет. И еще ненависть. Его отец патологически ненавидел советскую власть. Однажды в пасхальные дни, напившись до озверения, он на глазах у сына зубами разорвал газету «Беднота» и потом с пеной на губах, с глазами, от ярости налившимися кровью, плясал на обрывках газеты, хрипло крича одну и ту же фразу: «Зубами горло вырву!..» Во время коллективизации, когда Кириллу было уже восемнадцать лет, он вместе с отцом совершил убийство председателя сельского комитета бедноты. Отец Кирилла был расстрелян, а его самого сослали на десять лет в лагеря. Там судьба свела его с уголовниками. В 1937 году по амнистии в честь двадцатилетия советской власти он вышел на свободу вместе со своими новыми друзьями. Они не разлучались. Курсируя между Москвой и Крымом, совершали крупные грабежи… Весной 1939 года они готовили убийство инкассаторов Симферопольского банка, но их выследил и взял угрозыск. То, что задуманное ими убийство не было осуществлено, спасло Кирилла Гуреева от высшей меры. Он получил восемь лет и опять очутился в лагере, только теперь на севере Карелии. Глубокой осенью 1939 года он еще с тремя заключенными-уголовниками совершил побег. Два месяца они скрывались в лесах, жили в волчьих берлогах, питались чем попало. Началась война с белофиннами, и тогда они решили перейти через фронт. Повезло одному Гурееву… Весной 1940 года абвер получил его от маннергеймовской разведки. Гуреева увезли в Берлин. Кирилл не скрывал своих уголовных преступлений, и там сразу поняли, что он — ценная находка. Гуреев начал делать быструю карьеру немецкого разведчика, специально подготовленного для проникновения в СССР. В марте он совершил успешный рейд в Советский Союз, организовал крупную диверсию на Западной Украине и вернулся. Однако подниматься по служебной лестнице абвера ему не было суждено. После рейда в Советский Союз им заинтересовался сам Канарис. Он поговорил с ним не больше десяти минут и потом сказал о нем: