Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что же, в самом деле, Женька до сих пор не идет? – спросил нетерпеливо Коля.
Тамара быстро поглядела на Верку с непонятным для непосвященного вопросом в глазах. Верка быстро опустила вниз ресницы. Это означало: да, ушел...
– Я пойду сейчас, позову ее, – сказала Тамара.
– Да что вам ваша Женька так уж полюбилась, – сказала Генриетта. – Взяли бы меня.
– Ладно, в другой раз, – ответил Коля и нервно за курил.
Женька еще не начинала одеваться. Она сидела у зеркала и припудривала лицо.
– Ты что, Тамарочка? – спросила она.
– Пришел к тебе кадет твой. Ждет.
– Ах, это прошлогодний бебешка... а ну его.
– Да и то правда. А поздоровел как мальчишка, похорошел, вырос... один восторг! Так если не хочешь, я сама пойду.
Тамара увидела в зеркало, как Женька нахмурила брови.
– Нет, ты подожди, Тамара, не надо. Я посмотрю. Пошли мне его сюда. Скажи, что я нездорова, скажи, что голова болит.
– Я уж и так ему сказала, что Зося отворила дверь неудачно и ударила тебя по голове и что ты лежишь с компрессом. Но только стоит ли, Женечка?
– Стоит, не стоит – это дело не твое, Тамара, – грубо ответила Женька.
Тамара спросила осторожно:
– Неужели тебе совсем, совсем-таки не жаль?
– А тебе меня не жаль? – И она провела по красной полосе, перерезавшей ее горло. – А тебе себя не жаль? А эту Любку разнесчастную не жаль? А Пашку не жаль? Кисель ты клюквенный, а не человек!
Тамара улыбнулась лукаво и высокомерно:
– Нет, когда настоящее дело, я не кисель. Ты это, пожалуй, скоро увидишь, Женечка. Только не будем лучше ссориться – и так не больно сладко живется. Хорошо, я сейчас пойду и пришлю его к тебе.
Когда она ушла, Женька уменьшила огонь в висячем голубом фонарике, надела ночную кофту и легла. Минуту спустя вошел Гладышев, а вслед за ним Тамара, тащившая за руку Петрова, который упирался и не поднимал головы от пола. А сзади просовывалась розовая, остренькая, лисья мордочка косоглазой экономки Зоси.
– Вот и прекрасно, – засуетилась экономка. – Прямо глядеть сладко: два красивых паныча и две сличных паненки. Прямо букет. Чем вас угощать, молодые люди? Пива или вина прикажете?
У Гладышева было в кармане много денег, столько, сколько еще ни разу не было за его небольшую жизнь целых двадцать пять рублей, и он хотел кутнуть. Пиво он пил только из молодечества, но не выносил его горького вкуса и сам удивлялся, как это его пьют другие. И потому брезгливо, точно старый кутила, оттопырив нижнюю губу, он сказал недоверчиво:
– Да ведь у вас, наверное, дрянь какая-нибудь?
– Что вы, что вы, красавчик! Самые лучшие господа одобряют... Из сладких – кагор, церковное, тенериф, а из французских – лафит... Портвейн тоже можно. Лафит с лимонадом девочки очень обожают
– А почем?
– Не дороже денег. Как всюду водится в хороших заведениях: бутылка лафита – пять рублей, четыре бутылки лимонаду по полтиннику – два рубля, и всего только семь...
– Да будет тебе, Зося, – равнодушно остановила ее Женька, – стыдно мальчиков обижать. Довольно и пяти Видишь, Люди приличные, а не какие-нибудь...
Но Гладышев покраснел и с небрежным видом бросит на стол десятирублевую бумажку.
– Что там еще разговаривать. Хорошо, принесите.
– Я заодно уж и деньги возьму за визит. Вы как молодые люди-на время или на ночь? Сами знаете таксу: на время – по два рубля, на ночь – по пяти.
– Ладно, ладно. На время, – перебила, вспыхнув, Женька. – Хоть в этом-то поверь.
Принесли вино. Тамара выклянчила, кроме того, пирожных. Женька попросила позволения позвать Маньку Беленькую. Сама Женька не пила, не вставала с постели и все время куталась в серый оренбургский платок, хотя в комнате было жарко. Она пристально глядела, не отрываясь, на красивое, загоревшее, ставшее таким мужественным лицо Гладышева.
– Что с тобою, милочка? – спросил Гладышев, садясь к ней на постель и поглаживая ее руку.
– Ничего особенного... Голова немного болит. Ударилась.
– Да ты не обращай внимания.
– Да вот увидела тебя, и уж мне полегче стало. Что давно не был у нас?
– Никак нельзя было урваться – лагери. Сама знаешь... По двадцать верст приходилось в день отжаривать. Целый день ученье и ученье: полевое, строевое, гарнизонное. С полной выкладкой. Бывало, так измучаешься с утра до ночи, что к вечеру ног под собой не слышишь... На маневрах тоже были... Не сахар...
– Ах вы бедненькие! – всплеснула вдруг руками Манька Беленькая. – И за что это вас, ангелов таких, мучают? Кабы у меня такой брат был, как вы, или сын – у меня бы просто сердце кровью обливалось. За ваше здоровье, кадетик!
Чокнулись. Женька все так же внимательно разглядывала Гладышева.
– А ты, Женечка? – спросил он, протягивая стакан,
– Не хочется, – отвечала она лениво, – но, однако, барышни, попили винца, поболтали, – пора и честь знать.
– Может быть, ты останешься у меня на всю ночь? – спросила она Гладышева, когда другие ушли. – Ты, миленький, не бойся: если у тебя денег не хватит, я за тебя доплачу. Вот видишь, какой ты красивый, что для тебя девчонка даже денег не жалеет, – засмеялась она.
Гладышев обернулся к ней: даже и его ненаблюдательное ухо поразил странный тон Женьки, – не то печальный, не то ласковый, не то насмешливый.
– Нет, душенька, я бы очень был рад, мне самому хотелось бы остаться, но никак нельзя: обещал быть дома к десяти часам.
– Ничего, милый, подождут: ты уже совсем взрослый мужчина. Неужели тебе надо слушаться кого-нибудь?.. А впрочем, как хочешь. Может быть, свет совсем потушить, или и так хорошо? Ты как хочешь, – с краю или у стенки?
– Мне безразлично, – ответил он вздрагивающим голосом и, обняв рукой горячее, сухое тело Женьки, потянулся губами к ее лицу. Она слегка отстранила его.
– Подожди, потерпи, голубчик, – успеем еще нацеловаться. Полежи минуточку... так вот... тихо, спокойно... не шевелись...
Эти слова, страстные и повелительные, действовали на Гладышева как гипноз. Он повиновался ей и лег на спину, положив руки под голову. Она приподнялась немного, облокотилась и, положив голову на согнутую руку, молча, в слабом полусвете, разглядывала его тело, такое белое, крепкое, мускулистое, с высокой и широкой грудной клеткой, с стройными ребрами, с узким тазом и с мощными выпуклыми ляжками. Темный загар лица и верхней половины шеи резкой чертой отделялся от белизны плеч и груди.
Гладышев на секунду зажмурился. Ему казалось, что он ощущает на себе, на лице, на всем теле этот напряженно-пристальный взгляд, который как бы касался его кожи и щекотал ее, подобно паутинному прикосновению гребенки, которую сначала потрешь о сукно, – ощущение тонкой невесомой живой материи.