Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто знает, может, у нас вообще в запасе лишь пара недель, — говорю я им напоследок. — Инкубационный период, похоже, у всех очень разный.
— Кто знает, действительно ли его спутник умер от болезни. И жив ли до сих пор Мариони. — Подозрительность уже не покинет Бориса, оно как страх, который липнет, едва берешь в руки оружие. Вместе с тем он выглядит неплохо — загорелый, побритый, в чернильно-синей рубашке и белых льняных штанах, да и Анна, одетая в элегантный летний черный костюм, как будто разделяет предпраздничное волнение большинства женщин-зомби. Ночной экстаз на винодельне по-прежнему близок, как похотливый сон, от которого едва очнулся. Снова и снова мне чудится, будто она что-то знает, что-то прячет, отмечена какой-то печатью, и потому я верю, что она на собственном теле познала клонирование и размножилась, точнее, рас-троилась, как, впрочем, и я сам, когда в опьянении я был вхож в нее, причем трижды, вдобавок как Кубота-Вольтер-сан и бедняга Жан-Жак.
— Тебе нужно испытание, — спокойно говорит она.
— Как и всем остальным.
— Потому что ты нашел жену. — Она медленно натягивает абрикосовое одеяло на графиню. — Она — такая же? — Узкая шея, выступающие ключицы, повисшие груди, которые покачнутся, если она сможет встать, совсем плоский живот, крепкие бедра, аккуратно очерченный и словно вздыбленный норковый мех. — Так же элегантна?
— Как далеко мы, однако, зашли, — пытаюсь пошутить я.
— Как и все остальные.
Снаружи на набережной царит единодушие. Уже есть добровольцы для испытания, хотя, расставшись сутки тому назад, мы условились вначале обсудить целесообразность проведения дальнейших экспериментов как таковых. Опережая таким образом события, мы с преднамеренной спонтанностью на тротуаре перед «Хилтоном» голосуем за испытание (против — никого, Анна и Борис воздержались) и, попрощавшись с дюжиной добровольцев (магическое число для копировального процесса), впадаем в какое-то потрясенное, смущенное, нескончаемо нерешительное состояние: что разумнее — оставаться здесь или присоединиться к подопытной дюжине, состоящей опять-таки из ЦЕРНис-тов,– а также Дайсукэ Куботы, Антонио Митидьери, Джорджа Бентама, мистера Хаями АТОМа собственной персоной и еще нескольких. Спустя шесть, семь часов мы уже будем все знать наверняка и примем решение, которое, пожалуй, вновь окажется (почти) единогласным, если эксперимент оправдает ожидания.
Ему чертовски страшно, признался Анри Дюрэтуаль:
— А может, нас вообще в порошок сотрет!
Вновь возникли оба австрийца, Штайнгартен и Малони, огородные пугала в дорогих летних черных костюмах, накрепко позабывших о прачечных и химчистках. По всей видимости, они уже не собираются затевать восстание против ЦЕРНистов.
— Как присмирели-то, скоро с рук жрать будут, — хмыкает Шпербер и добавляет, передразнивая австрийскую любовь к уменьшительным суффиксам: — Лучше быть хорошеньким покойничком, чем гаденьким дурачком.
Около одного из причалов напротив герцогского мавзолея стоит нетронутый и почти безболванчиковый прогулочный пароходик, на который не ступала нога зомби в период холодной войны (Шпербер), поскольку, будучи структурно близким Шильонскому замку, кораблик являл собой его противоположность, оборачивая безопасность беззащитностью (ты виден как на ладони). Теперь уже никто по-настоящему не боится. Радуясь пароходным припасам, наша фантомная команда расположилась на корабле-призраке, наполовину отделившись уже от Женевы, которая пять лет подряд тысячами пар каменно-слепых глаз взирала на наши беспомощность, равнодушие, жадность, отчаяние. Шпербер рядом с Пэтти Доусон, Катарина Тийе между своими вампирооб-разными детьми, «чертовски напуганный» Анри с дрожащими белыми руками касается плечом грозного отца семейства Лагранжа. Будущее по-прежнему черно, и кажется, что сияющую синеву небес и вод, безоблачное небо и широкое озерное устье пронизывают растровые точки неопределенности, как на слишком увеличенной фотографии. Возвратная тенденция, на которую мы надеемся, может спровоцировать всего лишь появление на Пункте № 8 сорока более красивых (на пять лет моложе!) неподвижных клонов и ничего больше. Но может случиться и то, что мы опять попадем в час ноль, под прямым углом к четвертому измерению, как говорит Стюарт Миллер, наперекор временному потоку, а значит, все, случившееся в безвременье, пропадет или, наоборот, восстановится, словно ничья рука ничего не касалась. «Боже мой, а как же дети!» восклицает Катарина, подразумевая, конечно, не своих мрачно лижущих мороженое отпрысков, а трех эльфят, которых заберет к себе Хронос. (А берлинский ортопед займется самолечением при помощи выдающегося флорентийского прыжка наоборот.) Шпербер, клонированный уже двадцать шесть раз, поднимает другой, с моей точки зрения, не менее тревожный вопрос: что случится с давешними, принимая во внимание, что они располагаются в столь значительном месте и потому имеют шанс сохраниться. В принципе, даже одно отражение, спешащее к тебе навстречу с той стороны моста Эйнштейна — Розе-на, прямоходящее и живое, может стать причиной немалого замешательства, если, как мы мечтаем, остальной мир тоже воспрянет к жизни.
— Ну так скормишь его своей жене, — предлагает по-прежнему мрачный Анри. Его парижские вакханалии нулевого времени окончены. Что от них осталось? Позаимствованные на голубом глазу из Лувра компактные полотна Пикассо и Ренуара на стенах роскошного номера в отеле «Бальзак», ювелирные, долларовые и золотые клады под отдаленными кустами в Ботаническом саду и в урнах бабушки и дедушки на кладбище Монпарнас, небольшая гонорея (любопытнейший случай обратного заражения хронифицированного), против которой Пэтти ему что-то прописала; а впрочем, наверняка я ничего не знаю. И все-таки мы с ним сейчас в одной лодке, как и с обоими австрийскими бродягами, подкупающе вежливыми и тактичными, похожими на гробовщиков, которым только на руку, что легкое несовпадение с оригиналом (все-таки мы теперь — не прежние семьдесят человек, которые готовились некогда ринуться в бой за дармовые закуски) приведет к тому, что нас размажет в порошок, в копировальный порошок, который воскресший ветер развеет над Пунктом № 8.
— А где Софи? Может, за ней нужно присматривать? — раздается чей-то безразличный голос. Говоря по совести, меня не тянет коротать последние часы в обществе первых попавшихся людей. Может, я отказался бы даже от общества Анны (хотя мне его никто не предлагает). Итак, встречи каждые два часа, между полоской Паки и серпообразно изогнутым молом гавани для парусных судов и яхт — наш пространственно-временной континуум, релятивистская полоска жвачки.
Я бы предпочел, пожалуй, ходить без остановки, если бы у меня оставалось всего несколько часов и ноги по-прежнему слушались бы меня. Один на один с моими грехами. И с неприкрытой удовлетворенностью от того, что их совершил. Стыд. Пять записных книжек — кожаный переплет, тончайшие страницы — я исписал от корки до корки в тишине безвременья, где раздается эхо только меня самого. Они лежат на ночном столике графини черной многокамерной воздушной подушкой, выжатый аккордеон моих беспорядочных блужданий, придавленные хронометрическим зайцем, их собратом в путешествиях, ходившим дальше самой старшей из них. Пешие походы, депрессивные, фанатичные паломничества в Цюрих, Берлин, Париж, Прагу, Флоренцию в конечном итоге так утомили меня, что если кто-то из вечно одинаковых болванчиков, погруженных в свое бессмысленное бытие на мосту Монблан или в Английском саду, спросил бы о моем самом огромном желании, я попросил бы такси до Пункта № 8. Ходьба в мертвой тишине, наперекор всеобъемлющему потоку, пурге, которая замораживает всех и вся, прежде чем ты успеваешь до них добраться.