Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Низенький, щуплый, невзрачный с виду» (Всеволод Рождественский);[576] «Он стоял на эстраде, крохотный, острый, как собственный силуэт» (Ида Наппельбаум);[577] «Мандельштам был маленького роста» (Вера Лурье)[578] – таким Мандельштама запомнили эти и многие другие мемуаристы.
«Вообще—то он был классического среднего роста, но иногда выглядел выше среднего, а иногда – ниже. Это зависело от осанки, а осанка зависела от внутреннего состояния», – резюмировала в своих воспоминаниях Эмма Григорьевна Герштейн.[579]
Впрочем, сам поэт построил на противоречиях еще свое стихотворение «Автопортрет» 1914 года, где понять крылатый намек мешает мешковатый сюртук, тайник движенья прячется в закрытьи глаз и в покое рук, а прирожденная неловкость одолевается врожденным ритмом:
В январе 1932 года Мандельштамы наконец—то получили крохотную десятиметровую каморку в Доме Герцена – «низенькую, темноватую комнатку» (как описывал ее В. Виткович).[580] Вскоре им удалось переехать в чуть большую комнату в этом же флигеле. Впрочем, свои жилищные условия Мандельштам в письме—жалобе к Тройскому охарактеризовал так: «Помещение мне отвели в сыром, негодном для жилья флигеле без кухни, питьевой кран в гниющей уборной, на стенах плесень, дощатые перегородки, ледяной пол» (IV: 146).
«Мандельштам все время, я обратил внимание, старался держаться, прикрывая спину, – описывал Николай Тихонов одно из своих тогдашних свиданий с поэтом. – Как—то даже было непонятно, почему он жмется к стенке. Но его жена сказала:
– Не обращайте на него внимания. Он не может повернуться, потому что у него разорванные брюки сзади и такая громадная дыра, что он прикрывается газетой».[581]
И все—таки первая половина 1932 года в беспокойной жизни Осипа Эмильевича и Надежды Яковлевны стала периодом пусть краткой, но стабилизации. «Хотя новая комната была рядом со старой и окна выходили на ту же сторону, она казалась веселой и солнечной; может быть, тут играли роль светлые обои и не было перед самым окном дерева», – вспоминала Эмма Герштейн.[582]
Потихоньку налаживались денежные дела. Весной 1932 года Бухарин выхлопотал 41–летнему Мандельштаму пожизненную персональную ежемесячную пенсию в размере 200 рублей за «заслуги перед русской литературой» (выплата пенсии прекратилась лишь после окончания ссылки Мандельштама в 1937 году).
Выразительное свидетельство о настроении Мандельштама в это время – его стихотворение, датированное маем 1932 года. Оно, по—видимому, было приурочено к открытию сезона в московском Парке культуры и отдыха:
Первоначально парк должен был открыться 18 мая, о чем «Вечерняя Москва» поспешила поместить бравурную передовицу Татьяны Тэсс: «Гребные лодки отчаливают от стоянок. Вода расступается, вода отлетает назад, тронутая розовым изумленным солнцем».[583] Однако погода в столице стояла холодная[584] и парк заработал лишь 24 мая.[585] Чтобы показать, насколько злободневной для советской столичной прессы мая 1932 года была тема открытия сезона в Парке культуры и отдыха, упомянем здесь и о сусальной «Поэме о парке» Ивана Молчанова, напечатанной в «Вечерней Москве» 30–го числа.[586]
Приблизительно тогда же Мандельштаму удалось ознакомить избранных слушателей со своей новой прозой об Армении. Оппозиционер—большевик Виктор Серж (Кибальчич), присутствовавший на этом чтении в номере одной из ленинградских гостиниц, вспоминал о Мандельштаме так: «Еврей, скорее небольшой, с лицом, полным сгущенной печали и беспокойными и созерцательными карими глазами. Мандельштам, высоко ценимый в литературном мире, жил бедно и трудно. Кончив читать, Мандельштам спросил нас: „Вы верите, что это можно будет напечатать?“»[587]