Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вторая ошибка Маркса и Энгельса состояла в недооценке ими способности государства XIX века к адаптации, особенно если оно превратилось в национальное государство.
В работе “К критике гегелевской философии права” Маркс назвал религию “опиумом народа”. Если так, то национализм был “кокаином” среднего класса. 17 марта 1846 года в венецианском театре “Ла Фениче” готовилась премьера оперы уже знаменитого итальянского композитора Джузеппе Верди. Вообще-то он был рожден французом и при рождении записан в метрическую книгу как Жозеф Фортунен Франсуа Верди. Деревня, где родился Верди, находилась вместе с остальными землями герцогства Пармы и Пьяченцы под контролем Франции. Венеция, также захваченная французами, в 1814 году была передана ими Австрии. Непопулярность Габсбургов объясняет энтузиазм, с которым итальянская аудитория приветствовала следующие строки:
Эти слова, обращенные к Аттиле посланником Эцио после разграбления гуннами Рима, апеллировали к национальному чувству. Национализм всегда превосходил социализм: у первого был стиль.
Конечно, у национализма были свои манифесты. Джузеппе Мадзини, возможно, был близок к тому, чтобы стать теоретиком национализма. В 1852 году он проницательно заметил, что революция “приняла две формы: вопрос, который все согласились назвать социальным, и вопрос национальностей”. Итальянские националисты Рисорджименто,
боровшиеся… как и Польша, Германия и Венгрия, во имя родины и свободы… заявившие миру, что и они живут, думают, любят и трудятся ради всеобщего блага. Они говорят на одном и том же языке, несут на себе отпечаток кровного родства, преклоняются перед одними и теми же могилами, гордятся одними и теми же традициями… и требуют свободного объединения, без препятствий, без иноземного владычества[540].
Для Мадзини все было просто: карта Европы должна быть перекроена. Он полагал, что в будущем Европу аккуратно поделят между собой 11 национальных государств. Однако это было легче сказать, чем сделать, и поэтому успехом пользовался национализм художников и гимнастов, а не национализм политиков. Национализм работал лучше всего в народной поэзии (грек Ригас Фереос писал, что “лучше час быть свободным человеком, чем 40 лет провести в рабстве и тюрьме”), в шумных песнях немецких буршей (“Твердо и верно стоит стража на Рейне”) или даже на игровом поле (первый в истории международный футбольный матч Шотландия – Англия, состоявшийся в 1872 году в день Св. Андрея, закончился со счетом 0: 0). Однако национализм становился настоящей головной болью, если политические, языковые и религиозные границы не совпадали, как, например, в треугольнике между Балтикой, Балканами и Черным морем. В 1830–1905 годах обрели независимость или единство 8 государств: Греция (1830), Бельгия (1830–1839), Румыния (1856), Италия (1859–1871), Германия (1864–1871), Болгария (1878), Сербия (1867–1878) и Норвегия (1905). Притязания на государственность американского Юга, а также армян, хорватов, чехов, ирландцев, поляков, словаков, словенцев и украинцев потерпели неудачу. Венгры и шотландцы смирились с ролью младших партнеров в двойных монархиях и помогали управлять империями. Что касается таких своеобразных в этнолингвистическом отношении народов, как рома, синти, кашубы, лужицкие сербы, валахи, секеи, карпатские русины и ладины, то об их способности к политической автономии никто всерьез не думал.
Выигрыш в игре в национально-государственное строительство зависел в конечном счете от реальной политики. Графа Кавура вполне устраивало превращение Италии в колониальный придаток Пьемонта (Сардинского королевства), а Отто фон Бисмарка – доминирование королевства Пруссия в Германском союзе. Бисмарк отмечал в своих “Воспоминаниях”[541]:
Никогда… я не сомневался в том, что ключ к германской политике находится в руках государей и династий, а не у публицистики – в парламенте и прессе – и не у баррикады… Гордиев узел наших германских взаимоотношений… можно разрубить только силой оружия; дело заключается в том, чтобы склонить прусского короля, сознательно или бессознательно, а тем самым прусское войско, к служению национальному делу, независимо от того, что рассматривалось при этом в качестве основной задачи: руководящая роль Пруссии, с борусской точки зрения, или же вопрос об объединении Германии с точки зрения национальной. Обе цели покрывали друг друга… Династии всегда оказывались сильнее прессы и парламентов… Немецкий патриотизм для своего деятельного и энергичного проявления нуждается, как правило, в посредствующем звене в виде чувства приверженности к династии… всякий скорее готов засвидетельствовать свой патриотизм в качестве пруссака, ганноверца, вюртембержца, баварца, гессенца, нежели в качестве немца[542].
Блестящим ходом Бисмарка стала трансформация Германского союза (39 государств), в котором доминировала Австрия, в Германскую империю (25 государств) во главе с Пруссией. Победу Пруссии над Австрией и ее союзниками из Германского союза в 1866 году следует рассматривать не как войну за объединение, а как победу американского Севера над Югом, поскольку множество людей, говоривших на немецком языке, не стали подданными новой Германии. Правда, победа Бисмарка оставалась неполной, пока он не сумел переиграть дома своих оппонентов-либералов. Сначала он добился введения всеобщего избирательного права, лишившего их мест в имперском Рейхстаге, а в 1878 году внес в их ряды раскол во время обсуждения вопроса о свободной торговле. Ценой стало предоставление южным немцам двух сильных блокирующих позиций: ведущей роли католической Партии центра в Рейхстаге и права общего вето южногерманских государств в верхней палате – Бундесрате.
“Если мы хотим, чтобы все осталось по-старому, нужно все поменять” (Se vogliamo che tutto rimanga come è, bisogna che tutto cambi)[543], – эту строку из исторического романа Джузеппе Томази ди Лампедузы “Гепард” (1958) часто цитируют, желая сказать, что объединение Италии имело неявно консервативный характер. Но национальные государства строились ради чего-то большего, нежели сохранение привилегий обеспокоенных землевладельческих элит Европы. Такие образования, как Италия или Германия, вобравшие в себя множество крошечных государств, предложили их гражданам некоторые компенсации: экономику совсем другого масштаба, сетевые экстерналии, снижение транзакционных издержек, а также более эффективное предоставление ключевых общественных благ наподобие правопорядка, инфраструктуры и здравоохранения. Новые государства наконец смогли сделать безопасными крупные города Европы – рассадники холеры и революции. Снос трущоб, слишком широкие для баррикад бульвары, большие церкви, тенистые парки, стадионы и, прежде всего, увеличение штата полицейских – все это преобразило европейские столицы (не в последнюю очередь Париж, совершенно перестроенный бароном Жоржем Османом для Наполеона III). Все новые государства подновляли фасады, и даже побежденная Австрия не теряла времени: она превратилась в “императорско-королевскую” Австро-Венгрию, лицом которой стала венская Рингштрассе[544]. Но и за этими фасадами не было пусто. Чтобы было удобнее вколачивать национальные языки в молодые головы, строили школы. Чтобы обучать их выпускников защищать отечество, возводили казармы. Чтобы удобнее перебрасывать войска к границе, прокладывали железные дороги (в том числе там, где их доходность выглядела сомнительной). Крестьяне превратились во французов, немцев, итальянцев, сербов – в зависимости от того, где им довелось родиться.