Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через два месяца началась война.
‹…› Дабы не мешать прохождению крупнотоннажных кораблей, а также облегчить доставку продуктов прямо к обеденному столу, в доме семейства Лягунов не было ни ступенек, ни собственного крыльца – а потому никто, похоже, не удивился, когда пакетбот, распахнув дверь своим горделиво вздыбившимся бушпритом, с шумом проскользнул на самую середину комнаты.
Все члены достопочтенной фамилии были в сборе, как равно и Роберт Датский, домашний прихлебатель с вечно заломленными руками.
После приличествующих случаю напыщенных оскорблений глава семейства любезно отвесил новоприбывшим пару радушных пинков под зад (уж кто-кто, а Лягуны, люди белой кости и голубой крови, знали толк в обходительных манерах).
Хозяйка дома, господа Джулия Лягун, щеголяла в восхитительном вечернем платье с зелеными разводами, которое сидело на ней как влитое.
Почтительно приблизившись, чтобы харкнуть ей в физиономию – сие правило хорошего тона неукоснительно соблюдается в высшем обществе, – английский консул г-н Пар смог убедиться, что платье представляло собой ловко состряпанную фальшивку.
Все мы, как говорят, потомки земноводных, но г-жа Лягун была самой настоящей жабой, а потому носила на коже такие же узоры, что покрывали во время оно эпидермис ее отца, г-на Амфиба. Стоит ли уточнять, что фамильные разводы Джулии отнюдь не таили от окружающих ее природной наготы. Что же до ее животика, настолько белого, пухленького и нежного, что это даже начинало раздражать, то он сегодня разделялся надвое краем обеденного стола, точно перехваченный бечевкой воздушный шар.
Исполнившись отвращения от увиденного – а зрелище сие лишний раз укрепило его в мысли о непостоянстве человеческой натуры, – консул расположился в уголке, где, закинув ногу на ногу, принялся любовно поглаживать кончик своего хвоста, выглядывавший из-под бронированных штанов униформы.
Г-н Луиджи Лягун, супруг г-жи Джулии и почетный президент Общества по распространению домашнего мужеложства, смешивал в спринцовке коктейль из нашатырного спирта и экскрементов различных животных. В свою очередь капитан Туллио Лягун, знаменитый инвалид войны и по совместительству брат г-на Луиджи, скакал по салону с изяществом мишени для стендовой стрельбы, поскольку, сопротивляясь натиску штурмовых отрядов, был в свое время сплющен, как листок бумаги.
К стенам были прислонены несколько тяжелых на подъем и позабытых всеми звезд. Об их былом великолепии напоминали лишь сероватые блики, лениво вспыхивавшие на кончиках лучей, когда-то отливавших неземным сиянием. За окном виднелся город в окружении белесых крепостных стен, делавших его похожим на русский каравай, утопающий в несвежем креме.
Спиритический сеанс вот-вот должен был начаться. Словно тычинки, собравшиеся окружили заменившую пестик очаровательную г-жу Лягун, которая, по необъяснимому капризу природы, служила выходным отверстием для откровений с того света.
Несмотря на то, что в жилище Лягунов было совершенно не на чем сидеть, участникам сего памятного сеанса удалось мирно разместиться вокруг стола, уперевшись руками в ковер, чудовищно изогнув туловище и решительно выпятив задницы вверх.
Слово взял Роберт Датский. Так как после нашумевшей попытки самоубийства при помощи стрихнина его голова от испытанного возбуждения развернулась строго назад, то обыкновенно от вставал к аудитории спиной:
«В ноябре 1918 года мы решили оставить Швейцарию и вернуться наконец в Европу. Я, г-жа Датская и мой сын Фемистокл отплыли на борту приспособленного для этой цели старого умывальника. Война была уже окончена, и мне не терпелось послужить благородному делу спасения отечества. Впрочем, это детали. Суть же состоит в том, что, неподалеку от дома № 24 по улице Жакоб, в Париже, наше судно пошло ко дну из-за неосторожности местных промысловиков, глушивших рыбу динамитом. Прижимая Фемистокла к груди, я ухватился за судовой сейф, который, будучи опустошен командой, подпрыгивал на волнах, точно тыква. Целыми и невредимыми мы добрались до ближайшего борделя. С той самой ночи у меня не было никаких известий о судьбе жены, вплоть до вчерашнего дня – который, да будет вам известно, пришелся на 11 сентября, – когда какой-то уличный аккордеонист из Тель-Авива любезно сообщил мне телеграммой, что г-жа Датская не мертвее нас всех вместе взятых и находится на лечении в морозильнике одной из крупнейших лондонских боен, где светила тамошней медицины трудятся, не покладая рук, над сведением ее татуировок».
«Господа, – продолжил прихлебатель, привычно заломив руки и неожиданно посерьезнев, – перехожу к тому, что собрало нас всех в этот вечер. В присутствии этой сволочи г-на Пара, британского консула, я хотел бы услышать из уст паршивой г-жи Джулии Лягун, ниспосланной нам милостию отошедших в мир иной, – может ли дражайший Фемистокл, плоть от крайней плоти двадцать третьего любовника моей обожаемой супруги, по-прежнему взывать к нежному имени матери?»
Когда г-н Датский закончил, Джулия Лягун, собравшись с силами, разомкнула свой натруженный пупок и сладеньким голосом проговорила:
«О дух! Правда ли, что Датская супруга содержится сейчас в Лондоне, в мясном морозильнике, и ей сводят там все татуировки? Отвечай немедля, заклинаю тебя!»
Не успело восторженное молчание собравшихся поглотить последние отголоски пуповинного увещевания, как гладь брюшка г-жи Лягун исказили чудовищные спазмы, и до слуха собравшихся донесся чей-то голос:
«Не до того. Тут с мальчуганом бы разобраться. Зайдите попозже…»
Сжимая в пальцах цветок стрелиции, сам дух юмора осторожно проходит сквозь годы последней войны – расправив плечи и не отводя глаз. Разумеется, ни на мгновение не помышляя о бегстве, он носит в окопах превосходно скроенную форму, более того – форму своего рода синтетическую, сшитую из двух половин: слева мундир «союзников», а справа – «врагов»; искусственность подобного объединения усиливается обилием накладных карманов, белоснежных портупей, войсковых шевронов и шейных платков всех цветов радуги. Рыжие волосы, глаза точно потухшие угольки и ледяная бабочка монокля довершают искомую картину бесконечного разлада и внутреннего одиночества. Его нежелание участвовать в этой жизни не знает границ и бежит определений, скрываясь чаще всего под обличьем полного согласия, но доведенного до абсолютной крайности: согласия, сопровождаемого «внешними атрибутами уважения» и даже в каком-то смысле безоговорочного принятия всего того, что человеческому разуму, наоборот, кажется немыслимым. Холодное равнодушие: от Жака Ваше вы не услышите ни крика, ни робкого вздоха, и если «обязанности» настоящего мужчины, образцом которых сутолока того времени сделала «долг перед родиной», взывают обыкновенно к уклонизму, то в глазах Ваше даже такой отказ выглядел слишком большой честью. Силы и желание сопротивляться приходят, только если воспринимать происходящее чуть более лично. Широко распространенному во время войны дезертирству «вовне», неисправимо отдававшему чем-то «долдонским» и шутовским, Ваше противопоставляет иную форму неподчинения, которую можно было бы определить как бегство внутрь самого себя. Это даже не пораженчество Рембо 1870–1871 годов – это осознанный выбор тотального безразличия, стремления не служить ни одной из сторон или, точнее, старательно разрушать сам смысл служения. Позиция индивидуалиста, если угодно; нам она представляется естественным и самым зрелым на сей день плодом той двойственности восприятия, согласно которой на войне смерть воспринимается куда легче, нежели в мирное время, а существование отдельного индивида приобретает наибольший смысл в момент максимальной опасности для всего рода людского. Мы имеем дело с возвращением к самим истокам человеческого бытия, которое обыкновенно разрешается спонтанной «героической» реакцией (раскаленное добела Сверх-Я добивается у Я отречения, согласия на утрату) или, в исключительных случаях, обострением эгоистических наклонностей, которые, в отсутствие необходимого для трансформации эротического фермента, неспособны более переплавляться в эмоциональные порывы на благо общества (и тогда верх берет Оно, как в случае с Юбю или бравым солдатом Швейком). Сверх-Я, этому средоточию высшего притворства, тонкому кружеву симулянтов, Ваше отводит лишь роль украшения, временного наряда, а чрезвычайная ясность ума, в свою очередь, придает его отношениям с Я причудливый, а иногда и зловещий, донельзя тревожный оттенок. Именно в этих отношениях и следует искать неиссякаемый источник черного юмора – Йумора, согласно вдохновенной и чуждой всяким правилам грамматике Ваше, – ставшего благодаря ему одновременно и инициацией, и догмой. Я немедленно попадает в переплет тяжких испытаний: «С отступлением я разминулся, – писал Ваше, – пусть ненамного, но все же… Решительно не согласен умирать в военное время». Он покончит с собой вскоре после перемирия.