Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Больше всего я любил столярничать либо возиться с каким-нибудь механизмом. Хотя бы с той же веялкой. Уважал работу на лошадях и ненавидел дергать лен и пасти коров.
Коров в то лето почему-то пасли по очереди, постоянного пастуха не было. Их выгоняли далеко от деревни, в лесную поскотину. Когда подходила наша очередь, у меня еще дня за два начинала тоскливо болеть душа. Был пасмурный августовский день, я пригнал коров в громадную, необозримо большую поскотину, то есть в лес, отгороженный от тайги ниточкой осека. В одной этой поскотине можно было легко заблудиться и проплутать сутки, тем более двенадцатилетнему мальчишке. Ко всему этому в лесу в то время водились еще и хищные звери. В любой день на стадо- могли напасть волки или медведи. Они каждое лето губили скот, особенно личного пользования, потому что колхозных пасли по-настоящему. Я, конечно, хорошо уже знал, какой жуткий поднимется женский рев, если я «пропасу» чью-нибудь корову или телушку. А что будет, если медведь нападет как раз на нашу Березку? От одной этой мысли душа моя опускалась куда-то в пятки…
Я трижды на несколько колен пробарабанил на деревянной барабанке, то есть на доске, подвешенной на колышках.
Звук, звонкий и раскатистый в солнечную погоду, сегодня глох и терялся поблизости. Августовская хмарь висела над лесом. Тогда я покричал еще, поухал и начал бить зубом от бороны в железную барабанку. Это был старый плужный отвал, подвешенный на березе.
Коровы ходили где-то рядом, все было спокойно. Я пропас приблизительно до обеда, съел имевшуюся у меня картофельную рогульку, но не наелся и направился к осеку искать малину. Увлекшись ягодами, я перелез через осек: там был намного гуще малинник. Я отходил от осека все дальше и дальше, наивно предполагая, что он от меня по правую руку, и забыв о том, что, хватая малину, я уже несколько раз повернулся вокруг своей оси. Ягод было очень много. Только наевшись досыта, я вспомнил про коров и побежал к осеку. Но странно! Осека на месте не оказалось. Я бросился обратно, пытаясь отыскать первоначальное место, однако вокруг был уже другой, еще более обильный малинник. Мне было уже не до ягод, я искал и не мог найти лесной осек.
В отчаянии я побежал вперед, но вместо осека наткнулся на лесной завал, перелез через упавшие деревья, закричал. Никто не отозвался, было тихо, только какие-то пичужки насвистывали в иных местах. Деревья стояли недвижные, в безветренной тишине копились сумерки. Я быстро пошел, стараясь держаться какого-то, как мне казалось, правильного направления. Лес вокруг становился все дичее и глуше. Теперь я окончательно понял, что заблудился. Опять в отчаянии повернул обратно, побежал, упал и заплакал от страха… Не помню, сколько часов я брел и падал, падал и опять брел, но идти становилось все труднее, и сумерки становились все гуще. Заморосил дождь, лес начал тоскливо шуметь, а вокруг торчали одни коряги, стволы елей и вывороченные бурями корни. Под ногами был мох и болотина, поросшая редким хвощом. Потом пошли папоротники. Я все шел и шел куда-то. Обуреваемый отчаянием и тоской, я уже не мог даже и плакать, жуткая дрожь то и дело поднималась откуда-то с поясницы и охватывала меня. Я уже ничего не соображал и по пояс в воде перешел какую-то речку, затем почуял такую усталость, что сел на кочку и окончательно потерял себя. Я плохо запомнил, что и как было со мной дальше. Моросил дождь, надвигалась ночь, и было так страшно, так тоскливо и жутко, что я опять, собирая какие-то новые силы, тупо пошел дальше, перелезал через какие-то корни и дерева, разрывая одежду.
Я уже совсем отупел и даже не мог плакать. Лес, вернее тайга, тянулся на многие десятки километров во все стороны от нашей поскотины. Здесь погибали и взрослые бывалые люди, но это я осознал намного позже. Тотчас же у меня не было даже никаких мыслей, было одно ощущение отчаяния. Я шел и плакал, поднимался и шел опять, силы мои давно уже кончились, но появлялись какие-то новые, и я шел, ковылял снова. Вдруг во мхах обозначилась едва заметная, скорее всего глухариная тропка, и я так ей обрадовался, что, кажется, закричал и побежал по ней. Она становилась все заметней, я, не помня себя, вышел по ней на какую-то узкую, еле обозначившуюся дорогу. Да, это была дорога, пусть еле живая, но дорога, на ней были даже давнишние следы лошадиных копыт. И сознание снова вернулось ко мне. У меня появились какие-то новые силы,и. я, пошел ло этой дороге. Куда же я шел? Мне казалось, что к поскотине… Я брел и брел, спускалась вокруг ночь, и вдруг лоб в лоб столкнулся с двумя старухами.
— Вай!
Я упал у них под ногами, они, вероятно, поставили на землю корзины с черникой и привели меня в чувство. Это были старухи из соседней деревни — Гуриха и Евдоша Бутина.
— Дак ты, батюшко, куда это ступаешь-то? — спросила меня Евдоша.
— Домой, — еле выдохнул я из себя.
— Дак ведь и мы-то домой! Разве тамотка дом-то? Что ты, Христос с тобой, ведь дом-от не там. Пойдем-ко, андели, вставай да пойдем. Что ты, батюшко!
Я был счастлив, страшная жуть в моей душе медленно исчезала. Но мне все еще думалось, что они идут не домой, а в лес, все дальше и дальше… Я еле плелся за ними, а они говорили между собой, и мое отчаяние быстро таяло, исчезала страшная неприкаянность моего недавнего одиночества.
— Ну, батюшко, ведь ты бы сгинул, — обернулась ко мне Гуриха. — Гли-ко, ведь дошел до самого Тимпаха, десять верст от поскотины. Дак ты чего, коров, говоришь, пас?
— Коров…
— Ой, батюшко! И коровы-ти, поди-ко, дома давно. А ты уж не скажи никому, что нас-то