Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как большинству литераторов, на ухо ему медведь наступил, но мелодия сама по себе была настолько интонирующей, что ни к чему его не обязывала. За время нашего романа он не раз исполнял эту халхаскую серенаду, требуя, чтобы я восхищалась ее поэтичностью. Раньше она не будила во мне никаких чувств, а сейчас неожиданно взяла за душу. «Когда все вокруг покрывает тьма и нет ничего, что напоминало бы о тебе, я вспоминаю тебя», — пел Николай, глядя в потолок, и я понимала, что эти слова обращены не ко мне, как бывало прежде, а к той далекой, пустынной и нищей стране, которая почему-то была его любовью. За окном валил снег, дуло в щели. Я тоже молчала. Мы лежали под одеялом, не касаясь друг друга.
«Детей нет, — сказал Николай. — Умру, что останется после меня?»
«У тебя есть несколько отличных рассказов. Не много, — добавила я, чтобы не переусердствовать, — но у Шахова, например, и того нет».
Он усмехнулся: «Не греши, Лелечка! Ты прекрасно знаешь, что это не так. Если в литературе от меня что-то и останется, так это красные собаки».
«Какие собаки?» — изумилась я.
«У Тургенева, — объяснил он, — в „Отцах и детях“ Базаров, умирая, видит в бреду красных собак. Вот уже много лет все восторгаются этой сиеной. Действительно, образ сильный, но в романе чужеродный, потому что не тургеневский, а мой».
Оказывается, еще студентом он послал Тургеневу свои первые опыты в прозе, и тот пригласил его к себе, обласкал, расспрашивал о Монголии, откуда Николай недавно вернулся. Особенно его заинтересовал рассказ об ургинских псах-трупоедах, которых монголы считают бледной копией чудовищных, красных от пролитой крови собак из свиты Чжамсарана, пожирающих тела грешников,
«Мне было лестно его внимание, — продолжал Николай. — Увлекшись, я нафантазировал, что эти алые псы являются в предсмертном бреду людям с нечистой совестью, а Иван Сергеевич в то время как раз писал „Отцов и детей“. Он ведь мастер, у него всякое лыко в строку».
«Но он хотя бы признает, кому обязан своей находкой?» — спросила я.
«Ну что ты! Нет, конечно. Говорит, что у Базарова жар, мозг воспален приливом крови. Поэтому, дескать, все окружающее видится ему в красном цвете. Включая собак».
Николай наконец повернулся ко мне. Я обняла его. Он воспринял это как поощрение к дальнейшим излияниям и начал подробно пересказывать приснившийся ему сон. Меня подмывало сказать, чтобы со снами он обращался к жене, которая в таких делах собаку съела, но я молчала, терпела и слушала. Этот сон никоим образом не касался ни наших с ним отношений, ни его отношений с женой, что еще хоть как-то могло бы меня увлечь, но чем дальше, тем отчетливее становилось ощущение, что все, о чем он рассказывает, уткнувшись мне в щеку и время от времени благодарно целуя ее, почему-то затрагивает нас обоих. Странная тревога охватила меня. Теперь я думаю, это было предчувствие его близкой смерти.
Ему снились всадники в синих монгольских дэли, с ружьями за спиной, они медленно ехали по бескрайней сумрачной равнине, покрытой красноватым щебнем, кое-где усеянной кустами гобийского саксаула-дзака и кустиками какого-то, как он говорил, сундула. Передний всадник держал в руке знамя. Они ехали прочь от него, вдаль и словно бы вверх, поднимались к низкому небу, на горизонте затянутому дымом невидимых пожарищ, он смотрел им вслед, и невыразимая печаль сжимала ему сердце. Потом всадник со знаменем вдруг обернулся. Николай увидел его лицо и вздрогнул от ужаса. Это был он сам.
«Наверное, — сказала я, — на ночь глядя ты думал о том, как отправишься в Монголию, если там начнется восстание, вот и приснилось».
Николай согласился, что да, наверное. Он тоже обнял меня, стал целовать мне виски, лоб, руки, а затем, когда его благодарность перешла в нечто большее, и грудь. Его холодные губы постепенно подбирались к соску но мне все еще было не по себе. Слишком возбуждаться не хотелось. Я прикрыла сосок пальцами, и эта маленькая цитадель на вершине холма в тот день так и осталась неприступной…»
Из записок Солодовникова
Сейчас я не могу в хронологическом порядке воспроизвести события той кошмарной ночи. Помню, мы стояли возле генеральской юрты, костры еще горели, тульчи пел, Баабар переводил, но я слушал его уже вполуха. На душе было неспокойно. Я раскрыл полевую сумку и проверил, на месте ли мой талисман — младенческая пинетка оставшейся в Петербурге девятилетней дочери. Одновременно мелькнула мысль о том, что у настоящего Найдан-вана, убитого тридцать или сорок лет назад, тоже, наверное, были дети.
«Нет, не было, — ответил Зудин на мой вопрос. — Он не заводил их сознательно, чтобы не тратить себя по пустякам. Дух мужчины живет в его семени. Тот, кто расходует эту субстанцию на создание своих жалких плотских подобий, в просторечии называемых детьми, не способен к полноценному перерождению. Будь у Найдан-вана потомство, мы не имели бы такого героя».
Последние слова сопровождались кивком в сторону хубилгана. Тот сидел на корточках и что-то жевал, осененный трепещущими над ним знаменами. Быстро темнело, черный суувастик на его личной хоругви начинал сливаться с красным шелком.
«Найдан-ван был такой аскет, что даже не спал с женой?» -спросил я.
«Не надо его идеализировать, — в той же лекторской манере ответил Зудин, — Ничто человеческое не было ему чуждо. С женой он спал, и, может быть, не только со своей, но женщины от него не беременели. Он выпускал семя им в лоно, а затем втягивал его обратно. Так, во всяком случае, утверждает Джамби-гелун».
«Чем втягивал?»— не понял я.
«Тем самым органом, из которого оно изверглось. Говорят, при наличии духовного совершенства физическая сторона дела не представляет больших трудностей, можете сами попробовать. Для начала налейте в чашку молоко пожирнее и попытайтесь всосать его в себя через уретральное отверстие. Если научитесь, дальше все пойдет как по маслу».
Тульчи умолк. Воодушевленные смертью мангыса и разделом его сокровищ, все принялись палить в воздух. Начавшись в центре лагеря, стрельба покатилась к его окраинам. Появился Баир-ван. Ему подвели коня, но он, оттолкнув коновода, пошел пешком. Притихшая толпа двинулась вслед за ним.
Скоро мы очутились перед загоном с обреченными на заклание верблюдами. Некоторые из них ослабели настолько, что не могли встать даже под пинками и ударами ташуров. Несколько стервятников, дожидавшихся, когда они подохнут, с шумом поднялись и растворились в ночном небе. Один пролетел совсем близко от меня, обдав лицо волной похолодевшего к вечеру воздуха. Замелькали какие-то огни. Я не сразу сообразил, что это факелы. Их привязывали к верблюжьим хвостам, чтобы от боли и страха несчастные тэмэ[14]мчались вперед, не обращая внимания на выстрелы. Верблюды жалобно ревели, где-то неподалеку им отвечали лошади. Они уже учуяли разлитый вокруг запах смерти, паленой шерсти и надвигающегося безумия.
Стены и башни Барс-хото давно потонули во мгле. Оттуда не доносилось ни звука. Зудин и Баабар куда-то пропали, Джамби-гелуна с его дербетами тоже не было видно. Я отошел в сторону. Раздался чей-то дикий вопль, толпа расступилась. Мимо меня, взрывая землю, сплошным потоком понеслись верблюды. Кое-где глаз выхватывал скрючившиеся между горбами фигурки погонщиков. Через минуту-другую все стадо исчезло во тьме, топот начал стихать, бешеная пляска привязанных к хвостам факелов превратилась в еле заметное дрожание маленьких красноватых огней. Они словно бы не удалялись, а уменьшались, делаясь похожими на рассыпанные прямо передо мной угли дотлевающего костра. Казалось, можно присесть, протянуть руку и дотронуться до них.