Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Был недостаток у деда и как у учителя. Ученикам он себя отдавал целиком. Умел научить читать любого дебила. Но не любил тупых и нелюбознательных. Даже тех своих детей и внуков — Лёню, Тамару, Иру, кои не проявляли особой тяги к знаниям, он учить бросал и ничего им не рассказывал.
Но всё же Даша была ещё человеком из моего времени. Внучка была уже из времени третьего. Дитя мира абсурда, она тем не менее не любила абсурдистской поэзии, зауми, что хорошо сочеталось с её юным прагматическим умом. Но с этим же умом как-то странно уживалось равнодушие к позитивным сведениям. Напрасно я изощрялся, объясняя, что грифы сидят с распяленными крыльями потому, что те выполняют у них роль солнечных батарей, а их привычка испражняться на лапы — охлаждение, регулировка температуры (у слонов таким охлаждающим устройством являются их замечательные уши, каждое из которых весит 80 килограммов и изящно махая которыми, как веером, они могут понизить температуру тела на четыре градуса); что крокодилы не видят снов — это показывают их электроэнцефалограммы; что папирус в Египте уже тысячелетие как не растёт; что перепады воды в африканском озере Ньяса объясняются тем, что время от времени огромные стада бегемотов залегают в воду южной части озера, и его уровень повышается на четыре метра, а когда бегемотам надоедает и они вылезают на сушу — падает до обычного. Зверьё внучка любила, регулярно смотрела по телеви- дению «В мире животных», а если показывали слонов — от экрана её было не оторвать, но когда я интересовался, сколько весят бивни или новорождённый слоненок, или до какого возраста он сосёт мать — то, что я узнавал уже из первой страницы слоновьего раз- дела у Брэма, — она это даже отдалённо не представляла. «Про что же рассказывает твоя передача?» — «Показывают, как слоны обливают друг друга водой из хоботов». — «И всё?» — «Ну, как они идут по саванне, а слонятки бегают у них под брюхом». — «А тебе не хотелось бы узнать, какого веса бревно может поднять слон или сколько он живёт?» — «А зачем?» Её вполне устраивала сама цепь визуальных образов — без их содержательного наполнения.
Мир моего детства отстоял от неё на те же полвека, что от меня — дедов. И как его — без радио, электричества, самолётов — был странен и остро-любопытен мне, так мой — безтелевизионный и безмагнитофонный, с патефонами, дымящими паровозами и быками — должен, казалось, хотя б своей экзотикой быть интересен ей. Но ей он был не нужен.
Школ в Чебачинске было две. Семилетка располагалась над бывшим лабазом купца Сапогова; здание пережило три войны, две революции, обходясь безо всякого капитального ремонта, как и все сапоговские постройки. Вторая школа, десятилетка, в которой учился Антон, была построена в тридцатые годы в модном барачном стиле, ударно (из сырого леса и со штукатуркой по невысохшему срубу) и требовала ежегодного
ремонта, но выглядела всё равно сарайно, а за войну, такового не получая, совсем обветшала. В ней было промозгло, в коридорах пахло угаром, а в классах — плесенью и мышами, которые вылезали через дыры в прогнивших половицах почему-то именно во время уроков. Девочки и Мишка Хмаров вскакивали на парты и пронзительно визжали; Мишку за это мы презирали. В классе сидели в пальто, в стёганках, по трое на парте — не повернуться, от холода ручка не держалась в пальцах. Чернила были в стеклянных чернильницах — невыливайках. Названью мы удивлялись, неизвестному номинатору хотелось сказать, что он дурак, потому что они прекрасно выливались, надо было лишь их встряхнуть по особой методике; сначала тихонько, а потом два раза подряд сильно и быстро — выплеск тогда получался хороший, толстый. Это я испытал на себе, когда подрался с Вовкой Гудзикевичем, — именно таким приёмом он полностью залил мою трофейную курточку, что очень расстроило маму.
Учились в три смены, занятия начинались рано. Те, у кого дома не было часов, сбивались на школьном крыльце для тепла в кучку: внутрь технички запускали только за десять минут до начала, чтоб не наследили; на крыльце без козырька на морозе или под дождём стояли по часу; с нетерпеньем ждали Фомку Линника, которому бабка давала большой ржавый зонт, но он часто задерживался перед окнами райкома, где на ночь не тушили свет и можно было прочитать страничку-другую интересной книжки: день Фомка любил начинать с приятного. По особому распоряжению директора в виде исключения зимой впускали четверых батмашинских — ихний газик отвозил только обратно, а в школу они шли пять километров через лес на лыжах.
Первый урок начинался ещё в темноте, включали тусклую лампочку под потолком; если тока не дали, зажигали керосиновую лампу перед доскою, для чего, кроме дежурного по классу, заранее назначался поддежуривающий — ламповой. Тетради были не у всех, писали на книгах, особенно котировались за добротность бумаги тома Ленина на казахском языке. Для чистописания сами сшивали тетрадки, в начале урока линовали одну-две страницы; в косую ровно налиновать было трудно, у меня получалось нечто в виде веера. Эти тетрадки из-за большой их ценности учительница домой брать зимой не разрешала — в морозы у многих в комнатах жили телята, ягнята, даже куры; у Федьки Лукашевича тетрадь зажевал телёнок, у Ильи Муромца — куры закапали помётом.
Переменок ждали с нетерпеньем — можно было согреться, если устроить кучу малу или жать масло. На большой перемене девочки, взявшись под руки и образовав овал человек из тридцати, медленно двигались по кругу и хором пели, так и называлось: петь кружком.
Были они в подшитых валенках, в выглядывавших из-под платьев широких байковых шароварах, в растянутых материнских кофтах, застиранных, заплатанных, худые, прозрачно-бледные, но, спевшись за годы, вели мелодию стройно. Песни пели больше русские народные — про Ваньку-ключника, слюбившегося с молодой княгиней («и за грудь, за грудь тугую было хватано не раз»), про достающую из колодца воду красну девицу: «Достаёт и озирается, одинёшенька, кругом, а водица колыхается, чуть подёрнутая льдом». Но пели и современные: «Может, в Суздале, может, в Рязани не ложилися девушки спать, много варежек тёплых связали, чтоб на фронт их в подарок послать». Этих песен я почему-то никогда больше не слышал.
Младшие классы занимались во вторую смену, Антон выходил за час — полтора, чтобы пробраться в школу через парк, или горсад, с которым граничил школьный двор.
Парк, заложенный ещё отцом Сапогова, был тенист, глух, в левом его углу на поляне громоздились развалины взорванной церкви — огромные пласты стен из кирпичей, намертво схваченных раствором, замешенным на твороге и яйцах.
Вход в горсад попытались сделать платным, за вход положили рубль; в воскресенье продали двадцать билетов; парк меж тем оказался полон солидной публики — мам с детьми, парочек; Васька Гагин клялся, что видел, как через забор два молодых мужика перебрасывали старушку.
Путь в школу через горсад связывался с некоторым риском. Сторожем там был хромой ингуш Аслан, который, шёл слух, так умел кидать свою палку, что она за двадцать шагов точно попадала по ногам убегавших. До этого подобный слух ходил про другого хромого сторожа, солдата Петра, охранявшего колхозный сад, но это вызывало сомненья, в способность же ингуша верили вполне, хотя и за двадцать и даже меньше шагов он ничего не бросал, а только кричал: