Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И сколько бы десятков лет и даже столетий ни прошло от сочинения этой книги, все же описания ее останутся прекрасными, потому что они сделаны верно с природой.
Итак, начинаю рассказ мой, который потечет, как спокойный ручеек в берегах, усеянных серебристыми маргаритками и голубыми незабудками.
Утром, перечитывая главы и материалы, Свистонов убедился, что в романе нет садов. Никаких садов. Ни новых, ни старых. Ни рабочих, ни городских. Но роман не сможет существовать без зелени, как не может существовать и город.
Свистонов вышел на работу – тем более что и день был подходящий. Он прошел мимо памятника Петру Великому, но обернулся на пение: к памятнику, идя от Сенатской площади, приближался седобородый человек в длиннополом позеленевшем пальто, остановился перед памятником, погрозил Петру кулаком и сказал:
Мы вам хлеба, —
А вы нам париков.
От тебя все погромы.
Затем, опустив голову, побрел дальше.
Свистонов остановился и записал, затем вошел в Сад Трудящихся. Он купил папирос и шоколаду у инвалида, закурил и стал внимательно осматривать состояние и местоположение сада: «Что отвлечь от него? Бюсты ли в мундирах, взять ли сидящих на барьере фонтанного бассейна, показать ли Адмиралтейство с гигантскими фигурами?.. Народ ли, толпящийся, и вращающийся, и ухаживающий?»
Свистонов прислонился к стволу дерева.
Три часа ночи. Бар. Свистонов сел у самого оркестра. На эстраде играло трио: виолончель – старик в бархатной куртке, скрипка – русский в сером костюме и гетрах, пьянино – еврей-заика.
Не искушай меня без нужды… —
ныли звуки.
Из-за столика поднялся старик. Повелительный жест – «Молчи!», обращенный к молодому собутыльнику в кожаных черных перчатках и косоворотке. Затем, слушая тоскливый романс, прикрыл старик глаза рукой и заплакал.
«В нем душа Дон Жуана», – подумал Свистонов и не без нетерпения вспомнил, что в кармане у него находятся – только что закрепленные – сады.
Снова дома. Свеча догорала, фитиль лег набок, и пламя касалось розетки.
Свистонов вынул железнодорожную свечу и вставил ее в подсвечник. Закурил, подумал и наклонился над вынутой из кармана бумагой с переложенными в слова садами. Затем он поместил Психачева в один из таких садов:
Окончив гадание, Психачев подошел к столику старика.
– Ужасна ваша участь, – сказал он старику на ухо.
По вечерам Психачев подрабатывал в трактирах в качестве графолога. Но сейчас он подошел, движимый состраданием. Но по привычке речевой аппарат добавил:
– Не дадите ли ваш почерк?
Старик отнял от лица руку и посмотрел на Психачева.
Донеслась музыка из Летнего театра. Несколько желудей упало на дорожку. Вершины деревьев, – более темные, чем стволы, освещенные разноцветными электрическими лампочками, – касались друг друга.
Глава двенадцатая
Приведение рукописи в порядок
Кипы мгновенных зарисовок, вырезок, выписок, услышанных в лавках фраз – вроде: «Баранинка как зеркало, снеговая баранинка!», разговоров – «Только и делаю, что чай пью или кофий»; наблюдения: «Пожилой человек, с брюшком, за столом замяукал – он выразил желание попить чайку», жанровые сценки, эскизы различных частей города – все это росло и вступало в связь в комнате Свистонова.
Массу полуживых героев пришлось отбросить, многих героев, как совпадавших в некоей восхищенности друг с другом, пришлось слить в один образ; и других тоже, и третьих тоже, а четвертых оставить как общий фон, как толпу, где мелькают – то голова, то плечо, то рука, то спина.
Свистонов зевнул и отложил самопишущее перо. Слои пыли уже успели улечься на книгах после недавней перестановки, и рассыпчатые жучки и мокренькие букашки грызли, точили, просверливали книги. Вперебой с часами тикали жучки. Под аккомпанемент жучков Свистонов выпрямился. «Чем бы заняться?» – подумал он – и решил пройтись. Он шел по улице, утомленный работой, с пустым мозгом, с выветрившейся душой.
Роман был окончен. Сначала шли сады, характерные здания, нежные зори, шум и гам улиц. Затем – то здесь, то там стали возникать фамилии; они сходились, пожимали друг другу руки, играли в шахматы или в карты, исчезали и опять появлялись. Уже под фамилиями начинали появляться фигуры. И наконец под каждой фамилией встал человек.
И все было пронизано сладостным, унывным, увлекающим ритмом, как будто автор кого-то увлекал за собой.
Автору не хотелось больше притрагиваться к нему. Но произведение его преследовало. Свистонову начинало казаться, что он находится в своем романе. Вот он встречается с Кукуреку на какой-то странной улице, и Кукуреку ему кричит: «Куку, Свистонов, Куку!»
(Тут с грустью подумал Свистонов о Куку и вспомнил из «Тысячи и одной ночи»:
Ты можешь найти страну для себя другую,
Но душу другую себе найти не можешь). —
«…Вы сами Куку, Свистонов», – и вдруг выскакивает из-за Куку Психачев и начинает в пустынном месте чародействовать. «Вот я сейчас, – говорит он, – покажу, как заключают пакты с дьяволом. Но ради бога не говорите об этом Машеньке. – Что? Вы талантливы? Вы гениальны? Вы покажете меня всем во всем моем злом могуществе?» И начинает Психачев произносить слова: «Сарабанда, пуханда, расмеранда»… и видит Свистонов, что он рассказывает Машеньке под зеленой березкой про ее папашу. «Так, так, – говорит он, – Машенька. Ваш папаша совсем не возвышенный человек, а некая презренная и презираемая личность. Он совсем не настоящий мистик, а черт знает что. И не видит он ничего дальше своего носа. А насчет очков, в которые можно видеть невидимый мир, то, знаете, это того-с… таких очков у него никогда не существовало. Так что и потерять он их не мог. Врет он, что ему подарил их один немецкий профессор. Врет он, что он видел в них, как его предки обедают». А Машеньке будто и не четырнадцать лет, а восемнадцать. А вот и Паша, и милиционер, и глухонемая идут к нему навстречу гуськом.
Свистонов вышел.
– Тим-там… Эх, шарабан мой, ти-та, та-ти-та, – и разошлись