Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но со временем я увидел, что я людей недооценивал. Как бы ни унифицировали их служба и общая опасность, я видел многих, и живых, и умиравших, которые великолепно приближались к велению судьбы. У многих, очень многих, не только при наступлении, но и в любое время был этот твердый, далекий, как бы бесноватый взгляд, который знать не знает о целях и означает полную отданность чудовищному. Что бы они ни думали и во что бы ни верили, они были готовы, они были нужны, из них строилось будущее. И чем упрямее настаивал мир на войне, на героизме, чести и на других старых идеалах, чем отдаленнее и неправдоподобнее звучал всякий голос кажущейся человечности, тем более поверхностным все это становилось, точно так же, как вопрос о внешних и политических целях войны оставался лишь на поверхности. А в глубине происходило становление чего-то. Чего-то вроде новой человечности. Ибо я видел многих – иные из них умерли рядом со мной, – кто понял чувством, что ненависть и злоба, убийство и уничтожение не привязаны ни к каким объектам.
Нет, объекты, точно так же как цели, были совершенно случайны. Глубинные чувства, даже самые дикие, не относились к врагу, их кровавое дело было лишь излучением внутреннего мира, расколовшейся души, которая хотела буйствовать и убивать, уничтожать и умирать, чтобы родиться заново. Гигантская птица выбиралась из яйца, и яйцо было миром, и мир должен был развалиться.
Возле усадьбы, которую мы заняли, я стоял на часах предвесенней ночью. Прихотливыми порывами дул ветерок, по высокому небу Фландрии неслись полчища туч, где-то за ними угадывалась луна. Уже весь день я был неспокоен, меня донимала какая-то забота. Сейчас, на своем темном посту, я проникновенно вспоминал картины прежней жизни, госпожу Еву, Демиана. Я стоял, прислонившись к тополю, и глядел в беспокойное небо, просветы в котором, украдкой вздрагивая, превращались вскоре в большие, текучие вереницы картин. По странной вялости пульса, по нечувствительности кожи к дождю и ветру, по искрящейся внутренней свежести я чувствовал, что меня объяло чье-то водительство.
В тучах был виден большой город, из него выливались миллионы людей, которые толпами растекались по широким просторам. В их гуще возникала какая-то могучая, божественно-величественная фигура, со сверкающими звездами в волосах, громадная, как гора, с чертами госпожи Евы. В нее, как в исполинскую пещеру, стали вплывать, исчезая, людские толпы. Богиня села наземь, печать на ее челе светилась. Казалось, ею овладел сон, она закрыла глаза, и ее большое лицо исказилось болью. Вдруг она громко вскрикнула, и из ее чела посыпались звезды, тысячи горящих звезд, которые разлетались по черному небу великолепными извивами и полукругами.
Одна звезда, звеня, метнулась ко мне, она, казалось, искала меня… И вдруг она с треском рассыпалась на тысячи искр, меня рвануло вверх и швырнуло снова на землю, мир надо мной с грохотом рухнул.
Меня нашли близ тополя, засыпанным землей и со множеством ран.
Я лежал в подвале, надо мной грохотали орудия. Я лежал на повозке и трясся в пустынных полях. Большей частью я спал или был без сознания. Но чем крепче я спал, тем сильнее я чувствовал, что что-то тянет меня, что я повинуюсь какой-то силе, которой подвластен.
Я лежал в сарае на соломе, было темно, кто-то наступил мне на руку. Но моя душа рвалась куда-то, меня сильнее тянуло прочь. Снова я лежал на повозке, а позднее на носилках или на переносной лестнице, все сильнее чувствуя веление куда-то двигаться, непреодолимое стремление прибыть наконец туда.
И вот я добрался до цели. Была ночь, я был в полном сознании, еще только что я чувствовал всю мощь этой своей внутренней тяги. Лежал я в каком-то зале, уложенный на полу, и вдруг почувствовал, что нахожусь там, куда меня звали. Я огляделся, рядом с моим тюфяком лежал другой, а на нем кто-то, который наклонился вперед и смотрел на меня. У него была печать на лбу. Это был Макс Демиан.
Я не мог говорить, и он тоже не мог или не хотел. Он только смотрел на меня. На его лицо падал свет от висевшего на стене фонаря. Он улыбался мне.
Бесконечно долго глядел он мне прямо в глаза. Медленно приблизился он лицом ко мне почти вплотную.
– Синклер! – сказал он шепотом.
Я показал глазами, что понял его.
Он улыбнулся опять, почти с состраданием.
– Малыш, – сказал он, улыбаясь.
Его рот был совсем рядом с моим. Он тихо продолжал говорить.
– Ты еще помнишь Франца Кромера? – спросил он. Я мигнул ему и тоже смог улыбнуться.
– Малыш Синклер, слушай! Мне придется уйти. Я тебе, может быть, когда-нибудь снова понадоблюсь – для защиты от Кромера или еще для чего-нибудь. Если ты тогда меня позовешь, я уже не прибуду так грубо, верхом или по железной дороге… Тогда тебе придется вслушаться в себя, и ты увидишь, что я у тебя внутри. Понимаешь?.. И еще одно. Госпожа Ева велела мне, если тебе когда-нибудь придется худо, передать тебе поцелуй от нее… Закрой глаза, Синклер!
Я послушно закрыл глаза, я почувствовал его легкий поцелуй на своих постоянно кровоточащих губах. А потом я заснул.
Утром меня разбудили для перевязки. Вполне наконец проснувшись, я быстро повернулся к соседнему тюфяку. Там лежал незнакомый человек, которого я никогда не видел.
Перевязка причиняла мне боль. Все, что с тех пор происходило со мной, причиняло мне боль. Но когда я порой нахожу ключ и целиком погружаюсь в себя, туда, где в темном зеркале дремлют образы судьбы… тогда мне достаточно склониться над этим черным зеркалом, и я уже вижу свой собственный образ, который теперь совсем похож на Него, на Него, моего друга и вожатого.
Последнее лето Клингзора
Предисловие
Последнее лето своей жизни художник Клингзор, сорока двух лет, провел в тех южных краях близ Пампамбьо, Карено и Лагуно, которые он и в прежние годы любил и часто навещал. Там родились его последние картины, те вольные переложения явлений мира, те странные, яркие и все-таки тихие, мечтательно-тихие картины с изогнутыми деревьями и похожими на растения домами, которые знатоки предпочитают картинам его «классического» периода. В его палитре было тогда всего несколько