Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В начале января 1905 года руководимое Гапоном «Собрание» поддержало забастовку Путиловского завода, приняв таким образом участие в политической борьбе. По странному стечению обстоятельств, именно 6 января, когда произошел инцидент у Зимнего дворца, Гапон провел совещание со своими ближайшими помощниками, на котором и было принято решение организовать 9 января массовое шествие рабочих к царской резиденции, чтобы передать их требования непосредственно самодержцу. Власти пытались, как могли, изменить ситуацию, но «обуздать» Гапона не сумели. 8 января П. Д. Святополк-Мирский получил высочайшее повеление об объявлении в Санкт-Петербурге военного положения и созвал совещание, на котором было принято решение об аресте мятежного священника. После совещания князь отправился на доклад к царю и попросил его отменить военное положение. Николай II якобы выглядел совершенно беззаботным и согласился с предложением своего министра.
Насколько верно утверждение о «беззаботности» — судить трудно, ибо в своем дневнике в тот день царь отметил, что в столице еще с 7 января бастуют все заводы и фабрики. «Из окрестностей вызваны войска для усиления гарнизона. Рабочие до сих пор вели себя спокойно. Количество их определяется в 120000 ч[еловек]. Во главе рабочего союза какой-то священник — социалист Гапон. Мирский приезжал вечером для доклада о принятых мерах». Современные церковные историки полагают, что вечерний доклад Святополк-Мирского имел успокоительный характер и не давал представления об остроте и сложности положения в Петербурге. Царь так и не ознакомился с текстом петиции рабочих, «не был поставлен в известность о намерениях военно-полицейских властей столицы на предстоящий день».
Впрочем, если бы Николай II прочитал текст петиции, он, скорее всего, возмутился бы. Петиция звучала как ультиматум и требовала, ни больше ни меньше, — ограничения самодержавия и организации демократических выборов в Учредительное собрание. Ни царь, ни его сановники, разумеется, не могли выполнить подобные требования. Но власть имела возможность предотвратить массовое шествие и, следовательно, кровопролитие. Эта возможность была упущена: на состоявшемся вечером 8 января совещании у министра внутренних дел было решено не допускать толпы рабочих далее «известных пределов», находящихся рядом с Дворцовой площадью. «Таким образом, — вспоминал С. Ю. Витте, — демонстрация рабочих допускалась вплоть до самой площади, но на нее вступать рабочим не дозволялось. Поэтому когда они подходили к площади (это было около Троицкого моста), то их встречали войска; военные требовали от рабочих, чтобы они далее не шли или возвращались бы обратно, предупредив, что если они сейчас не возвратятся, то в них будут стрелять. Так было поступлено везде. Рабочих предупредили, они не верили, что в них будут стрелять, и не удалились. Всюду последовали выстрелы, залпы, и, таким образом, было убито и ранено, насколько я помню, больше 200 человек».
На самом деле от пуль погибло около 500 демонстрантов, ранено было от 2500 до 3000 человек. Но ни один солдат не пострадал. Официальные данные, правда, были иные: 96 убитых и 333 раненых. Среди убитых значился околоточный надзиратель, а среди раненых — помощник пристава, рядовой жандармского дивизиона и городовой. Современники не верили правительственным сообщениям, называли их лживыми. Поведение царя осуждали, полагая, что если бы он принял депутацию рабочих и сердечно отнесся к их положению, то получил бы в свои руки громадный козырь. Николай II глубоко переживал случившееся. «Тяжелый день! — записал он в дневнике 9 января. — В Петербурге произошли серьезные беспорядки вследствие желания рабочих дойти до Зимнего дворца. Войска должны были стрелять в разных местах города, было много убитых и раненых. Господи, как больно и тяжело!» Участники демонстрации, вернувшись после расстрела в отделы «Собрания», топтали портреты царя и иконы, говорили: «Нет теперь ни государя, ни Бога!» А главный герой Кровавого воскресенья — священник Георгий Гапон — уже в ночь на понедельник написал революционную листовку, в которой назвал Николая II «зверем-царем». «Так отомстим же, братья, — обращался он к рабочим, — проклятому народом царю и всему его змеиному отродью, министрам, всем грабителям несчастной русской земли. Смерть им всем!..» Призыв к уничтожению всех власть имущих во главе с самодержцем и его семьей стал настоящей «программой максимум» для всех радикально настроенных противников монархической государственности.
Так Кровавое воскресенье стало исторической вехой, разделившей царствование Николая II на две части. Заявления о том, что «эта кровь навсегда отдалила царя от народа», в январские дни звучали повсюду. Французский социалист Ж. Жорес откликнулся на события статьей под названием «Смерть царизма», в которой писал, что «нанося удары рабочим, царизм смертельно ранил самого себя». Для Жореса Николай II — несомненный убийца. Если ранее, полагал он, многие люди верили, что царь — первый пленник абсолютизма, что бюрократия помимо него угнетала народ, «что он не был целиком ответственен… за эту бессмысленную гибельную войну, невольно вызванную его слабоумием», то «отныне царь и царизм будут отвержены всеми нациями». И хотя Франция (равно как и другие европейские страны) не порвала своих отношений с Россией, общественное мнение на Западе было явно не в пользу русского самодержца.
Свой ответ на происходившие в России события дал и американский писатель Марк Твен, в 1905 году опубликовавший памфлет «Монолог царя», в котором, по существу, доказывал моральную допустимость цареубийства. Памфлет начинается эпиграфом, взятым из лондонской «Times»: «Утром, после ванны, до того как начать одеваться, царь имеет привычку проводить час в одиночестве, посвящая его раздумьям». Далее М. Твен описывает русского монарха, «размышляющего» о том, что он, стоящий перед зеркалом человек, представляет собой без одежды. Твеновский Николай II приходит к выводу, что в нем, самодержце, нет «ничего царственного, величественного, внушительного, ничего, что могло бы возбуждать восторг и преклонение. Неужели, — продолжает рассуждения «царь», — это мне поклоняются, передо мною падают ниц сто сорок миллионов русских? Разумеется, нет. Немыслимо было бы поклоняться такому пугалу. Но тогда, кому же и чему они поклоняются? В глубине души я это прекрасно знаю: они поклоняются моему платью».
Получалось, что император Всероссийский и есть его платье, а титулы — часть одежды, сними которую — и ничего не останется. Разденься — откроется убожество ничем не примечательного человека, вроде священника, парикмахера или фертика. Не останавливаясь на этой констатации, М. Твен от имени «царя» начинает размышлять о моральных мерках, прилагаемых как к самодержцу, так и к самодержавию, от имени своего героя утверждая, что в России нет закона, а есть лишь царская воля. Ведь законы должны ограничивать всех граждан в равной степени, а в России они не распространяются на венценосца и его семью. «Миллионы убийств лежат на нашей совести, — думает твеновский «царь». — А богобоязненные моралисты утверждают, что убивать нас — грех. Я и мои дядюшки — это семейство кобр, поставленное над ста сорока миллионами кроликов, мы всю жизнь терзаем их, и мучаем, и жиреем за их счет, однако же моралисты утверждают, что уничтожать нас — не обязанность, а преступление». При этом семья самодержца для закона недосягаема, народу никакой защиты от нее нет. «Отсюда вывод, — резюмирует «Николай II», — мы вне закона. А ведь в того, кто вне закона, любой человек имеет право всадить пулю! Боже мой, что стало бы с нашим семейством, не будь на свете моралиста?!»