Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Усталый, захожу во двор. Дома только две женщины и маленький ребенок, в их глазах я читаю тихий ужас.
Прошу пить. Они заводят меня в горницу, усаживают на лавочку, приносят парное молоко и лусточку хлеба. Ничего не спрашивают, только смотрят на меня сочувственно и вздыхают… Когда собираюсь уходить, старушка предлагает мне пиджак.
— Куда ты, сынок, без пиджака!
Я благодарю, но не беру. Без пиджака не так буду бросаться в глаза.
— Что-то будет, что-то будет, — тихо говорит старушка. — Неужели ты не мог пораньше уехать? Мой сын и внук взяли винтовки и ушли, они решили драться там, у эстонцев, бог им поможет, ушли стоять за правое дело. Одного не знаю, как мы обе тут выдержим?
Целый день я плутал по лесам и болотам, определяя по солнцу и запаху гари направление к Риге, а вечером достиг городской окраины, вышел к берегу озера к рыбакам. Добрые люди уговорили ночью в город не соваться: объявлен комендантский час, напорюсь на жандармов, а те цацкаться со мной не станут.
Был аккурат Петров день, как говорится, младший брат Иванова дня. В это лето песен лиго не пели, хороводов не водили: вместо лиго и хороводов выли юнкерсы, визжали пули, гремели пушки. Но девушки все же высыпали на берег: рвали рогоз и дубовые листья, плели венки и попытались было запеть, да старые рыбаки прикрикнули: «Плетите плетеницы, но жабры не раззевывайте, а то как бы вам не угодить в мережу, не те нынче времена!» Были среди них и старички, которые, приложившись к бражке, стали потягивать: «Немчуру я плясать заставил бы на горячих на камешках…»[17] Но тех жены сразу потащили домой, уложили вниз ртом и на всякий случай придавили сверху подушкой — они такой могли каши наварить, что ввек не расхлебаешь. Поговаривают, кстати, что крупы больше не будет, все запасы из магазинов велено отдать немецкой армии.
Меня нарекли Петерисом, надели на голову дубовый венок и принялись величать, я был единственный молодой мужчина на десять километров окрест. Все юноши разбрелись: кто на войну ушел, кто выказывал рвение в волостном управлении, набивался в помощники новой власти, а большинство подалось в леса, потому что прошел слух, будто завоеватели всех мобилизуют в армию. Так якобы сказал Адольф Бумбиер, сын владельца местной бумажной фабрики, который вернулся в первые дни войны — спустился с парашютом в тыл, чтобы сеять панику и показывать вражеским летчикам цели для бомбежки. Теперь наследник фабриканта сделался комендантом поселка, ходил в немецкой форме с красно-белым щитком на рукаве. Все боялись его, потому как он сулился учинить беспощадную расправу над оставшимися коммунистами. Особенно грозил он каким-то неарийцам. Кто из жен рыбаков мог поручиться — ариец ее старик или не ариец, у всех бороды черные да лохматые.
Выспавшись в сарайчике на прошлогодней соломе, как следует умывшись у огороженного деревянным срубом родника, побрившись и причесавшись, следующим утром окраинными улочками я пробрался в Ригу. Какие картины я застал! Неубранные баррикады, раскопы, покореженные машины, выдавленные окна, выбитые гранатами щербины на стенах домов свидетельствовали об отчаянных оборонительных боях. Кое-где еще дотлевали пожарища. Собор святого Петра сгорел, стройная, живописная башня его обвалилась, кварталы старого города вокруг порушены. Дом Черноголовых, самое прекрасное здание Риги, уничтожен немецкой зажигательной бомбой, прямо плакать хочется. Лишь Роланд стоит, как студент после дуэли, — с отсеченным осколком носом.
Вдруг словно ледяная рука стиснула сердце — моя партитура «Зеленый шум весны»! На том месте, где находилась нотная библиотека филармонии, — лишь стены и провалившиеся стропила. Может, библиотеку успели вывезти? Слабое утешение… Если не успели, то я лишился своего лучшего музыкального сочинения. Непроизвольно ощупываю засунутый за чресельник сверток, таскаю его, как кошка котенка, единственный свой уцелевший манускрипт — переработанную пополненную поваренную книгу.
На набережной еще дымился сгоревший танк, на люке я увидел опаленный труп. Жуткая картина. Люди, люди!
И все же — есть среди нас герои. Танкист сопротивлялся захватчикам до последнего, держал под огнем предмостье. Когда кончились боеприпасы, врезался в гущу врагов, рассказывает старичок-очевидец.
Я беру себя в руки, нужно решать, что делать дальше, где остановиться… Фред в тот раз сказал, если тебе когда-нибудь будет худо, иди к нам… Так и быть, пойду к Наукам, пока раскину умом, что да как.
До Межапарка приходится топать пешком, трамваи не ходят. Но здесь, в зелени дач и особняков, никаких следов войны не видать, все чисто, ухожено.
Звоню в дверь цауновской квартиры. Высовывается какое-то отталкивающего вида мурло с зеленой лентой на рукаве. На ленте намалеван череп. Занятно, что за общество такое?
— Хочу повидать госпожу Цауну, — говорю.
— Они опять живут в бельэтаже, — отвечает мурло. — А здесь помещается штаб команды безопасности. Вы по какому делу?
— Личному. Я друг семьи.
— Ах, так… Сейчас позову.
Мерзкая рожа возвращается в квартиру, оставив дверь открытой. Оттуда доносятся голоса, похоже — спорят.
Выходит Фредис. Защитного цвета полувоенный китель, высокие лакированные сапоги, на поясе кобура с пистолетом, на рукаве такая же лента с черепом, как у того ублюдка.
— А, это ты, — недовольно говорит Фредис. — Знаешь, сейчас не до тебя, есть дела поважнее. Сегодня начинаем акции… всех красных по заранее составленным спискам. Евреев оставим на потом. Ты, наверное, по своему вопросу. Вообще, это больше относится к Херберту, он теперь начальник специальной латышской полиции безопасности, руководит оперативной частью… Жаловался, между прочим, на тебя: ты, говорит, участвовал в первомайском торжественном концерте, какой-то там гимн сочинил. Надо бы тебя маленько потрясти. Я, правда, вступился: ты ведь тогда видел Херберта на улице, также и меня на чердаке и не выдал… Короче говоря, сейчас тебе лучше не показываться на глаза. Цалитис очень зол. Я тоже крут, но справедлив. Теперь не имеет значения — друг или коммилитон[18]. Сотрудничал с красными? К стенке, без длинных разговоров.
— Но могу ли я, по крайней мере, повидать госпожу Цауну?
— Мать наводит порядок в квартире, ты ее сейчас не беспокой. Истопника-латгальца выбросили со всеми пожитками и детьми. Сам он уже в яме, в Бикерниекских соснах, с ним разговор был короткий. Теперь нужно выгрести дерьмо, все промыть, вычистить. Немцы пригнали евреек, пусть натирают полы. А матери приходится присматривать, легко ли старому человеку… Сейчас ей не мешай!