Шрифт:
Интервал:
Закладка:
До того как попасть в плен, мне доводилось рисовать растения, известные моему отцу своими лечебными свойствами. Лекари уходили от него на многие мили, и даже те, кто говорил на других языках, отлично знали, какое растение им надо было найти. Не имело значения, каким словом они его называли. Мои рисунки были точны, и отец мной гордился.
К моменту моего рождения мой отец, Ибрагим аль-Тарик, был уже стариком. В его доме было полно детей, и надежды, что отец обратит на меня внимание, не было никакой. Мухаммед, старший из моих шести братьев, по возрасту годился мне в отцы. У него был сын на два года старше меня, и на некоторое время он оказался главным моим мучителем.
Мой отец был высоким, слега сутулым мужчиной. Красив, хотя лицо прорезали морщины. После вечерних молитв он приходил во двор и сидел на коврах, расстеленных под тамариском. Слушал рассказы женщин о прошедшем дне, восхищался их ткачеством, задавал вопросы о нас, самых младших. Когда жива была моя мать, он дольше всех сидел с ней, и ее особое положение было предметом моей гордости. Мы приглушали голоса, когда он входил, и хотя не останавливали игр, они уже теряли свой азарт. Сами того не замечая, подбирались все ближе к тому месту, где он сидел, не обращая внимания на многозначительные материнские сердитые взгляды. Наконец отец вытягивал длинную руку, хватал кого-нибудь из нас и сажал подле себя на ковер. Когда мы играли в прятки, он позволял спрятаться в длинной поле халата. Громко смеялся, когда, взвизгнув, мы находили там счастливчика.
Его комнаты — простая келья, в которой он спал, библиотека, заставленная книгами и свитками, мастерская с изящными кувшинами и вазами — туда мы никогда не входили. У меня бы никогда не хватило духу туда зайти, если бы ящерица, ставшая моей тайной спутницей, не выскочила бы однажды из моего кармана и не убежала от меня по земляному полу. Мне тогда было семь лет, а мама год как умерла. Другие женщины были добры ко мне, особенно жена Мухаммеда, которая по возрасту была ближе к моей матери. Но несмотря на их заботу, сердце мое горевало по ней. А с ящерицей было не так тоскливо, она заполняла образовавшуюся пустоту.
И вот возле библиотеки мне удалось наконец поймать беглянку и зажать в руке лакированное тельце. Крошечное сердечко сильно колотилось. Но стоило чуть разжать пальцы, и в одно мгновение ящерка, точно жидкость, вытекла на пол и исчезла за дверью библиотеки. Полагая, что отца нет дома, я бросаюсь следом.
Отец аккуратный человек, однако на книги порядок не распространяется. Позже, когда мне доведется работать подле него, я узнаю все о хаосе, царившем в библиотеке. Свитки лежат вдоль стены комнаты, один на другом, плотно прижатые друг к другу, от пола до потолка, так что круглые их концы были слегка примяты, как ячейки сот. Но уложены они в определенном порядке. Отец всегда при надобности без промедления вытаскивал нужную рукопись, разворачивал на столе и склонялся над нею. В таком положении он застывал то надолго, то на несколько мгновений. Затем неожиданно распрямлялся, и свиток сворачивался. Он отодвигал его, шел к другой стене, где хранил около дюжины переплетенных рукописей. Взяв одну из них, листал страницы, ворчал, откладывал и ее в сторону, хватался за письменные принадлежности, писал несколько строк на пергаменте, отшвыривал кисть, и все повторялось. Под конец и на полу, и на столе вырастали стопки листков.
Моя ящерка выбрала отличное место. Я ползу за ней под стол, раздвигая бумаги и упавшие книги. Когда передо мной появились ноги отца, обутые в сандалии, я лежу под столом на животе. От страха я замираю, надеясь, что он пришел сюда за каким-то одним свитком, возьмет его и уйдет, не заметив меня.
Но он не уходит. В руке у него ветка какого-то блестящего зеленого растения. Он положил ее и принялся что-то искать в рукописях. Прошло полчаса, затем и час. У меня все затекло. В ноге забегали мурашки, но я боюсь двинуться. Отец продолжает работать, со стола слетают страницы, начатые им и отброшенные, падает и принесенная им ветка. Когда рядом со мной приземлилось одно из его перьев, мне все уже наскучило, я, осмелев, беру ветку и начинаю внимательно разглядывать лист. Жилки на его пластинке соединяются в рисунок, правильный, словно мозаика на стенах комнаты, в которой мой отец и старшие братья встречают гостей. Я принимаюсь рисовать этот лист на уголке страницы, выброшенной отцом. Кисть кажется мне чудом — несколько тонких волосков, укрепленных в стержне пера. Если сосредоточиться и твердо держать руку, можно точно передать то, что видишь перед собой. Когда чернила подсохли, я очищаю страницу от клякс, нападавших с нетерпеливого пера отца.
Должно быть, мои движения привлекли его внимание. Большая рука ныряет под стол и хватает мое запястье. Сердце так и трепыхнулось. Он выволок меня из-под стола и поставил перед собой. Я не отрываю глаз от пола: очень страшно увидеть гнев на любимом лице.
— Ты ведь знаешь, что нельзя сюда заходить, — спокойно и беззлобно говорит отец.
Дрожащим голосом я рассказываю ему о ящерке: «Ведь ее мог съесть кот!» и прошу прощения.
Отец берет в свою большую ладонь мою руку и тихонько по ней похлопывает.
— Что ж, у ящерицы своя судьба, как и у всех нас, — заметил он. — Но что это такое?
Он поднимает другую мою руку, в которой я до сих пор держу бумагу со своим рисунком. Внимательно смотрит на нее и, ничего не сказав, выставляет меня из комнаты.
В тот вечер я стараюсь не попадаться ему на глаза: надеясь, что он позабудет о моем проступке. Наказания так и не последовало в тот день, похоже, мне удалось выкрутиться.
Но на следующий день после общей утренней молитвы отец позвал меня к себе. Внутри у меня все оборвалось. Но вместо наказания отец принес тонкое перо, чернила, старый свиток, лишь немного покрытый его записями.
— Тебе надо попрактиковаться, — сказал он. — Ты можешь помочь мне, если разовьешь свои способности.
Мне нравилось рисовать и усердия в этом занятии было не занимать. И вот каждое утро, отложив в сторону деревянную доску, на которой нас учили писать стихи Корана — отец требовал, чтобы все его дети посещали эти уроки, — я вместо веселых игр уединяюсь и рисую, пока не устанет рука. Мне очень хотелось помогать отцу. К двенадцати годам удалось кое-чего добиться. Почти каждый день я несколько часов провожу в компании отца, помогая ему создавать книги, за которыми приезжали чужестранцы, интересовавшиеся медициной.
Вечером первого дня в студии Хумана я чувствую себя так, словно те счастливые годы и все мои умения окончательно меня покинули. Стемнело, рука дрожит от напряжения: ведь надлежало делать столь мелкие штрихи, что их и разглядеть толком было невозможно. Я ложусь на циновку в углу мастерской, ощущая страх и собственную никчемность. Слезы жгут уставшие глаза. Я плачу, а человек, лежащий рядом со мной на циновке, хрипло меня успокаивает:
— Радуйся, что тебя не отправили в переплетную, — сказал он. — Там ученики учатся протягивать золотую нитку, такую тонкую, что ее можно продеть сквозь отверстие в маковом зернышке.
— Но Хуман выгонит меня, если я не сделаю эту работу, а ничего другого я не умею.